Андрей Калашников – Письмо из аппаратной (страница 4)
Но Пронин взял его за руку, когда Самойлов уже пропал из виду:
– Погоди! Но если я не знаю, люблю я ее или нет?..
– Это значит, что не любишь. И не знаешь, что такое любовь, – одернул его Каруззо. – Теперь нам придется лезть в окно, герой-любовник.
Следующие несколько дней Пронин провел в раздумьях. Он думал на пробежке и в столовой, в наряде и на построении. Сердце его томилось. «Написать или не написать? Что вообще знает этот Каруззо? Много мнит о себе, делает вид, что он философ, эдакий мудрец, познавший жизнь, тьфу… Но что если Каруззо прав… и не стоит писать ей? Может, посоветоваться с Алексеем на этот счет? Да нет, Алексей в этих делах несведущ, опять будет нести какую-нибудь чушь, как шут. А все ж это лучше, чем одному». И Пронин решил вечером улучить момент и поговорить с Алексеем, которого переместили на место демобилизованного детины, что жаловался матери о тяготах армейской службы. «Добился-таки своего. Слабый человек».
Пронин рассуждал так: если он напишет, ничего плохого не случится. Он же ничего не обещает. К тому же это он в положении своего рода жертвы. Всегда можно оправдаться тем, что суровая армейская жизнь накладывает свой отпечаток. Даже если что-то пойдет не так, это виноват не настоящий он, а тот он, которым его сделали обстоятельства и тяжелые армейские испытания.
И в то же время его не покидали мысли о том, что он обманывает. Обманывает ее и сам себя. Ведь никакого будущего он с ней на самом деле не видит. Просто так одиноко, так хочется, чтобы кто-то тебя любил, писал тебе письма, переживал за тебя, интересовался, как у тебя дела. «Как ты там? Держишься?» – вспомнилось ему.
И вдруг Пронину стало противно от самого себя, от дурных мыслей, от того, что идет на поводу у эмоций. А ведь он действительно морочит голову маленькой девочке. Зачем это ему?
Он вспомнил, как в детстве читал книжки про героев Великой Отечественной. Там было место подвигу. Там были настоящие причины переживать и дружить, любить и не расставаться. Не то что сегодня. «Почему мы стали такими? Почему мы выдумываем себе причины переживать? Неужели нам так скучно сегодня живется? Как мы пришли к этому?»
И его захлестнула невыразимая печаль, которая поразила до глубины души. Ему хотелось, чтобы в его жизни произошло что-то существенное. Что-то, что заставило бы его и его окружение – вообще всех людей – по настоящему переживать. Это бы дало импульс переосмыслить текущие ценности, по иному смотреть на происходящее, ценить, искренне ценить каждое мгновение, каждый глоток воды, каждый взгляд.
«Вот бы все они оказались в армии», – подумал Пронин. Но это было невозможно, и он отчетливо осознавал, что так это все и продолжится. И что он один не в силах заставить всех остальных людей ценить мир так, как ценит его он. И люди там, за периметром, на гражданке, никогда не поймут его, Пронина, с его странными мыслями, с амбициями изменить мир. Нет, они продолжат жить так, как живут, погрязнут в своих гаджетах и телевизорах и никогда не поймут истинной ценности этого мира. И он, Пронин, вынужден будет мимикрировать под остальных, жить в этом мире, имея возможность лишь в редкие моменты с редким человеком обсудить то, что чувствует. И от этих мыслей Пронин почувствовал уныние и бессилие.
– Это шрам, – раздался чей-то голос.
Пронин не сразу сумел отвлечься от своих раздумий. Это был Чутов:
– Шрам, про который ты спрашивал. Он идет от плеча в сторону груди. Он у меня с детства, – Чутов оттянул левую лямку майки, и наружу показался жуткий широкий шрам, возможные причины возникновения которого ужасали.
Пронин ненароком задумался, как это он не замечал этого шрама раньше? Неужели Чутов так тщательно его скрывал? Но в первые недели учебки кругом творилась невероятная суматоха: умывались группами по тридцать секунд, там только успей ополоснуться и зубы кое-как почистить. В баню они тогда не ходили. Потом Пронин попал в изолятор.
Немного помолчав, Алексей продолжил:
– А знаешь, я ведь был в тюрьме. Не отбывал срок, конечно. Работал там. Не хотел вам рассказывать. Вернее, не хочу, чтобы об этом узнал этот Каруззо. Отец в детстве бил меня ремнем. Бил, что называется, не на жизнь, а насмерть. И однажды пряжка оставила этот дикий шрам. Я к нему привык, конечно. Но мне об этом тяжело рассказывать, знаешь… я стыжусь своего отца.
Пронин слушал его в изумлении, не перебивая.
– Я понимаю, почему отец стал таким. Работать с уголовниками – это, знаешь… Я ведь и сам с ними работал. Так что я скажу тебе, брат, что тюрьма – дело страшное…
Повисла глубокая пауза. На какое-то мгновение Пронин отвлекся от своих мыслей. История, которую рассказал Алексей, никак не вязалась с добротой и радушием приятеля. И Филиппу стало даже как-то неловко: Алексей пережил такое, а он будет спрашивать его совет, отвечать или не отвечать на письмо… Глупо. По-детски.
Но прошло еще несколько дней. История Алексея подзабылась за суетой армейских будней. И в одну из суббот, вечером Филипп сел за письмо. Буквы выходили у него некрасивыми, он писал, потом разрывал листы на мелкие кусочки, у него не выходило. Но Пронин все же отправил письмо.
Тем временем дело шло к присяге. После присяги всех должны были распределить кого куда, в разные воинские части, раскиданные по разным уголкам страны. Но никто об этом не рассуждал. Во-первых, просто не было времени. Во-вторых, это было бессмысленно – все равно пошлют туда, куда пошлют, повлиять на это было никак нельзя. В-третьих, все обсуждали присягу, ждали приезда родных и друзей. Три месяца – все-таки срок, четверть службы. Только Каруззо оставался философски молчалив и по-прежнему ходил с видом человека бывалого.
После завершения теоретической подготовки началась практическая. Днем роту водили на занятия в старый амбар, где были оборудованы специальные места для сращивания кабелей. Работали в парах. Задача и вводные были несложными: произошел разрыв кабеля, связь прервана, кабель надо срастить и таким образом восстановить связь.
Пронину выпало работать в паре с Самойловым, они обычно завершали где-то в хвосте. Самойлов вообще-то мог бы сращивать кабель еще дольше, наверное, бесконечное количество времени, к примеру, разогревая канифоль и постепенно напрочь забывая, зачем он это делает, если бы Пронин постоянно не повышал на него голос, так сказать, возвращая его в реальность.
Позади них в одиночку работал Каруззо. Он работал один, так как ему постоянно не доставалось пары. Но, скорее всего, он сам делал так, чтобы пары ему не досталось, да и никто не горел желанием с ним работать.
Каруззо умело орудовал инструментом, все у него было четко и слаженно, к середине занятия он уже заканчивал монтаж муфты, когда Пронин примерно в десятый раз закатывал глаза, глядя на Самойлова, который стоял и хлопал глазами с лицом человека, искренне не понимающего, чего от него хотят и почему им кто-то недоволен, ведь он четко следовал инструкции.
В один из таких моментов к их рабочему месту подошел младший сержант Афанасов. Афанасов был истинным надзирателем. Он постоянно на кого-то кричал, пытаясь внушить страх, и это зачастую работало.
Как-то Пронин ходил под началом Афанасова в наряд по клубу, там у них состоялся откровенный разговор, и после этого отношения их стали понемногу налаживаться. Афанасову оставалось служить дней двадцать. Ночью в наряде он рассказывал про свою жизнь на гражданке и про свои планы на будущее. И Пронин понял тогда, что Афанасов – тоже человек. Но в роте он все равно не выходил из своего образа свирепого вояки, перед которым солдаты должны трепетать.
– Самойлов! Самойлов! Ну что мы будем с тобой делать, когда прозвучит в роте сообщение: «Разрыв резервного кабеля», – если ты уже в сотый раз на занятии даже не можешь ровно муфту держать? Подводишь ты своих товарищей, Самойлов. – На Самойлова всерьез невозможно было злиться. Это было бесполезно.
– Товарищ младший сержант, – раздалось откуда-то из-за спины Пронина. – А вы сами ездили кабель сращивать?
Все стихло. Самойлов продолжал хлопать глазами, Пронин молчал. Младший сержант слегка покраснел.
– Рядовой Каруззо! – раздался его голос, набирающий высоту. – Вам плохо работается?! Я вам сейчас устрою сладкую жизнь!
– Нет, просто интересно. Вы же учите Самойлова, а вы сами умеете сращивать кабель? – Каруззо, казалось, подписал себе этими словами приговор.
– Каруззо! Солдат! – орал младший сержант, – Пятьдесят отжиманий!
Каруззо стоял невозмутимо. Воздух раскалился, в амбаре повисла гробовая тишина.
– Каруззо! Я к тебе обращаюсь! Упал-отжался! Сто отжиманий от пола, сейчас же! Это приказ! – надрывался младший сержант.
– Нет, – спокойно ответил Каруззо.
– Что?! – обомлел Афанасов. Лицо его налилось кровью.
– Нет, – повторил Каруззо.
– Что означает «нет»?! Это приказ, солдат! Исполнять!
– Я не понимаю, почему я должен отжиматься, – Каруззо стоял на своем.
Пытался ли он довести Афанасова до рукоприкладства, просто издевался над ним или хотел проверить его на прочность, было неважно. Каруззо создал необычайный прецедент неподчинения. Все понимали, что кончится это плохо. Никто не хотел бы оказаться на месте Каруззо. Он сделал то, на что не был способен никто, но каждый в душе об этом мечтал: сказать «нет» младшему сержанту, ослушаться его дурацкого приказа, проявить волю.