Андрей Хуснутдинов – Данайцы (страница 15)
– Ты хорошо устроился.
– Что?
– Если остришь, значит, ты хорошо устроился.
– Прямо лучше некуда… – Я открыл входной люк и спустился по трапу на бетонку.
Над огромным, как вокзальная крыша, крылом самолета, мерцали звезды. Безупречной ниткой гирлянды по горизонту пролегли сигнальные огни взлетной полосы. Заглядевшись вдаль, я вздрогнул и был вынужден попятиться, когда из темноты на меня надвинулась черная, показавшаяся плоской, будто мишень, фигура часового с блеснувшим за спиной штыком.
– Закурить не будет?
Тотчас запахло гуталином, машинной смазкой и кислым бельем.
– Не курю.
Фигура удрученно вздохнула и поклацала чем-то железным.
Неподалеку от самолета стояла будка нашего эксклюзивного клозета. Дувший с той стороны ветер нес немыслимые ароматы яблочного дезодоранта.
– Так, выходит, это ты у нас космонавт? – спросил часовой.
Я не ответил.
Где-то за горизонтом прокатился тяжелый гром разрыва.
– А то – жена твоя?
– Кто?
– Красивая…
За горизонтом опять ударило.
– Что? – опомнился я.
– …Моя рядом с ней что лошадь. – С зевком и хрустом в суставах солдат потянул перед собой руки и вдруг замер: – Слушай, дернуть не хочешь?
– Чего?
– Держи.
Он сбросил мне на руки свой липкий тяжелый автомат и побежал к носу стоявшего неподалеку истребителя. Послышалось громыханье упавшей металлической крышки и тихая ругань. Плеснула и зажурчала жидкость.
Я поднес автомат к лицу и зачем-то понюхал его. На мгновенье мне показалось, что я сошел не с трапа самолета, а спрыгнул с плывущего корабля: тут, в двух шагах от моей постели, начиналась другая вселенная.
Хихикая, часовой прибежал обратно. В бережно отведенной руке у него была фляжка в облитом и еще сочившемся брезентовом чехле.
– Живем!
– Что это? – сказал я.
–
– Что?
– Спирт с водой.
– А когда у тебя смена?
– К черту, – отмахнулся служивый. – В карты просрал.
Мы присели у слоноподобной стойки шасси.
– Ксанф, – неожиданно сказал часовой.
– Что?
– Зовут меня так. – Он загоготал. – Мамуля с папулей пошутили… Будем!
Мы выпили. «Эмульсьон» оказался на удивление чистым продуктом. На закуску Ксанф предложил огрызок сухаря. Я отказался – в самолете были бутерброды с ветчиной. Впрочем, через минуту я все-таки грыз сухарь. Ксанф рассказывал какую-то невероятную историю изнасилования. Я что-то возражал ему. Автомат лежал у меня на коленях. Потом Ксанф отодрал от автомата штык-нож и побежал в наш эксклюзивный клозет. Теперь было ясно, кто так щедро поливает там дезодорантом. Я еще подумал о Юлии: неужели всякий раз ей приходится идти мимо солдата?
Из самолета, с генеральской половины, слышались приглушенные голоса и звон посуды. Ветер свежел, на звезды наползала туча.
Вернувшись, Ксанф продолжил свою историю, которая постепенно преображалась в рассказ о боевых действиях. Правда, сутью этого рассказа все равно оставалось изнасилование. Если в какой-нибудь деревне гвардейцы обнаруживали после боя молодую женщину, то делали следующее: объясняли ей, как обращаться с гранатой – выдергивать чеку, держать рычаг и так далее, – затем вручали гранату и предлагали бросить в какие-нибудь развалины. Девушка бросала гранату, гремел взрыв, после чего ей вручали сразу две, с выдернутыми чеками – она была вынуждена держать их, не разжимая пальцев, – уводили в дом и насиловали.
– Приеду домой, – говорил Ксанф, – всю процедуру со своей повторю. Когда знаешь, что в любой момент можешь клочьями по стенам… это… это…
– А те женщины, – перебил я, – они взрывали себя?
– Не-а. Ты что? Одной даже пальцы кололи, чтоб разжать. Так-то: сказки все у них про честь. Вот если б нож – да, пырнула бы, сто процентов. А так она что думает? – если б ее просто хотели… того, то и без гранат трахнули бы. А тут у нее мозги начинают говняться. Не знаю, конечно, что там у нее в башке, но в девяносто девяти процентах удовольствие – обоюдоострое.
– Да ты психолог.
– Не я. – Ксанф потряс пустой фляжкой. – Война, сволочь. Мы у ней пациенты.
– Ну да, – вздохнул я. – Молоточком по колену…
– По колену, – согласился Ксанф. – По колену, по голове, клочьями по стенам. Вся психология. – Он не спеша поднялся. – Пойду, еще налью.
В эту минуту, выпустив нестройный хор голосов, распахнулся люк генеральского отсека. В проеме на уровне порога возникла искаженная судорогой бледная рожа генерала по кличке Лёлик. Его мутило. Осовелыми глазами, как в пропасть, он поглядел в темноту, ахнул и, обернувшись, позвал кого-то шепотом. Рядом с ним всплыла физиономия генерала по кличке Болик и тоже стала всматриваться в темноту. Стоит сказать, что Лёлик и Болик были закадычные друзья и абсолютные антиподы. Лёлик – раздражительный малорослый склочник, помешанный на высоких каблуках и высоких фуражках, Болик – смешливый толстяк, боготворивший приятеля за его связи и кипучую энергию. В общем, уравнение с двумя неизвестными.
– Когда, – прошептал в ужасе Лёлик, глядя вниз, – мы успели взлететь?
– Точно, – выдохнул Болик, подаваясь назад.
– Хоть бы трап убрали, сволочи…
Высунувшись из люка по грудь, Лёлик длинно, страшным сусличьим фальцетом заорал в темноту. Болик с азартом вторил ему. Затем они отцепили трап и сбросили его на бетонку. Лёлик долго и театрально стонал, пока наконец не проблевался и Болик не задраил люк.
– Гуляют господа генералы… – В голосе Ксанфа было осуждение. Он долго и задумчиво глядел на люк, сплюнул и сообщил мне безразличным тоном воспоминания: – А старшого моего сегодня в цинк запаяли… Вы когда улетаете-то?
– Завтра.
– Вот и он, наверное, с вами.
– Зачем? – удивился я. – Кто?
Ксанф, не ответив, опять направился к истребителю.
Потом мы опять пили.
Чувствуя на губах привкус машинного масла, я говорил какую-то ничтожную, спесивую чушь. Ксанф, хихикая, вторил. Прежде чем Юлия окликнула меня из самолета, он три или четыре раза спрашивал о ней: как она? то есть как в смысле постели? и – возмутительное дело – предлагал какой-то договор.
В самолете все уже было вверх дном: дверь на нашу половину нараспашку, дым коромыслом, хохот, музыка, жирные пятна от раздавленной закуски на полу.
Вместе с Юлией мы оказались за столом с Профессором – упираясь одним локтем в раму иллюминатора, другим в тарелку с обглоданной рыбой, генерал обращался исключительно к моей жене. Меня удто не существовало. Какие-то пьяные сальные рыла предлагали Юлии потанцевать, на что она отвечала робкой улыбкой, при которой, однако, рыла почтительно вытягивались и бормотали извинения.
Несмотря на опухшее от выпитого лицо, Профессор говорил на удивление связно, можно сказать, захватывающе. Не уповая на точность пересказа (кроме одной фразы: «Раздевая женщину, мы всего лишь маскируем ее…»), я припоминаю его измышления в наиболее замечательных местах. Он обожал женщин. То есть он обожал
По лицу Юлии я с трудом мог понять, как воспринимает она подобные провокации. Закусив консервированной рыбой, Профессор продолжал в том духе, что он не только впервые, то есть прямо тут, при нас, подступался к подобным рассуждениям, но и понимал, чего не хватало ему для этого прежде: он еще не был достаточно