Андрей Грачёв – Афганские былинки. Война и мир (страница 5)
– Ну, ты, Кузя, орёл! – одобрил Самсонов. Распорол штанину, закатил шприц-тюбик и, наложив бинты, постановил: – Кость цела, а мясо будет… Следующий!
Обязанности связиста Самсонов совмещал с медициной, потому что новый санинструктор крови ещё боялся и нуждался сейчас в нашатыре.
Пашка сосредоточенно думал о своём, разглядывая в задумчивости штаны. Что-то такое хотел ему сказать и лейтенант, но единственный его уцелевший сапёр рванул в это время дувал. Скованная им броня вырвалась, наконец, на свободу, и бездорожьем, через мелкие арыки и изгороди вышла на прямую наводку.
Они прошли дом почти насквозь, и, не останавливаясь, двинулись дальше. И долго ещё «зелёнка» перекатывалась короткими очередями, звонко лопалась разрывами гранат и чадила гарью пожаров и сигнальных дымов. А вечером Шерстнёв собирал раненых на своей броне и ругался. «Вертушки», на ночь глядя, грузов не брали, и транспортировку поручили ему. Последним, чавкая правым ботинком, явился Пашка. Его прямо-таки распирало от набитого за пазуху винограда.
– Это что? – нахмурился лейтенант и вытянул из-за ворота отборную гроздь.
– Дорошину… ребята просили, – насупился Пашка.
Дорошин, лучший у Шерстнёва сержант, третью неделю лежал с пулевым, и навестить его действительно не мешало.
– Ты бы хоть в мешок всё сложил, что ли, – поморщился лейтенант.
Но Пашку, чтобы не давить виноград, посадил к «тяжёлым», а сам вместе с «лёгкими» разместился на броне.
Удачно проскочив придорожную зелень, лейтенант на приёмке разругался с «медициной». «Тяжёлого» Набиева санитары в горячке посчитали убитым.
– Куда вы тащите? В какую мертвецкую? Самих вас туда перетаскать, бестолочь санитарная! – кричал он и тянулся в запальчивости к кобуре.
Пашка постоял, послушал и незаметно отошёл в сторону. Свернув за угол, он обошёл приёмный покой и заковылял вдоль колючей проволоки. Невдалеке стоял обтянутый маскировочной сетью модуль, и заметным ориентиром трепетало над ним женское бельё.
Пашку мутило, противно хлюпала в ботинке кровь, и ногу до самой поясницы простреливало болью, но маршрута он не менял и ориентира держался твёрдо.
– Стой!.. Куда?
Часовой, рослый, с бычьей шеей десантник встал у него на пути и лязгнул для порядка затвором.
– Слышь, полосатый, а где тут у вас бабы живут? – спросил его Пашка.
– Что? – не поверил десантник. Оглядел раздувшийся пашкин живот, рваные в потёках грязи штаны и ухмыльнулся:
– И этот туда же… Вали, мобута, пока не вломили!
Пашка покладисто развернулся, но как только часовой, обходя объект, исчез за углом, вернулся и подошёл к масксети. Расстегнув пуговицы, он вытряхнул виноград и бережно опустил на землю бесформенно слипшийся ком. Ком полежал, встряхнулся и оказался обыкновенным котом, одуревшим от жары и сонной таблетки. Кот покачался на нетвёрдых лапах, помотал головой и вдруг с ожесточением принялся вылизывать слипшуюся от виноградного сока шерсть.
– Ну, иди, зёма, иди!..
Пашка приподнял сеть и, втолкнув кота внутрь, затаился. За масксетью хлопнула дверь, плеснула в тазу вода, и радостный женский голос закричал:
– Девочки, кот!.. Настоящий!
– Ой, господи, красавец какой! И мокренький!
– Зина, это твоего капитана подарок?
Пашка с кряхтением поднялся, стряхнул со здорового колена пыль и от неожиданности вздрогнул. Десантник стоял всё это время у него за спиной и внимательно следил за каждым движением.
– Мог бы и сразу сказать, – обиженно буркнул он и брякнул в досаде автоматом.
Пашка постоял виновато, подумал, и, выловив из-за пазухи уцелевшую гроздь, сдул с неё прилипшую кошачью шерсть.
– На, зёма, жуй! – протянул он грязную ладонь.
И заковылял к приёмному покою, где его ждал суровый лейтенант.
Лейтенант оживлённо рассказывал кому-то о дневной операции и в горячке не попадал пистолетом в расстёгнутую кобуру.
– Отдал? – не повернул головы Шерстнёв.
– Отдал.
– Дорошину?
– Дорошину.
– Ну, бывай!
И, легко вскочив на броню, лейтенант дал отмашку.
Пашка чихнул, подался от пыли назад и обомлел. Лейтенант рассказывал об операции Дорошину.
– Снимай штаны, медицина ждёт, – хмыкнул тот.
И крепким подзатыльником завершил другую, задуманную и успешно проведенную его взводом операцию «Кот».
Пацаны
После обеда навалилась обычная плотная жара. Небо затянулось сероватой дымкой, а каменистая земля раскалилась и послушно отдавала ветру шарики сухой колючки. Третий взвод забился в палатку и, раздевшись до трусов, тихо млел. Время от времени кто-нибудь подходил к баку с питьевой водой и тайком от сержанта Дорошина блаженствовал, поливая себе шею и грудь. Дорошин растрату видел, но не пресекал. Его тоже затягивало в удушливый полуденный сон. Никому ничего не хотелось говорить и тем более делать. Не унимался один только Волошенко, худой, дочерна загоревший одессит. Сливаясь телом с цветом трусов, он лежал по обыкновению на чужой кровати и лениво притравливал анекдоты, – не оттого, что хотелось, а потому, что одессит.
– Слышь, Литкевич, – прервал он вдруг себя, – покажь свою бабу!
Сидевший напротив коренастый молчун перестал рассматривать фотографии и спрятал их в карман «хб».
– Перебьёшься.
Своих фотографий он никому не показывал, и вообще ничего не делал напоказ.
– Покажь, говорю, бабу-то! – не унимался одессит.
– Заткнись! – нахмурился Литкевич. – И она тебе не баба.
– Ну, мадама!
– И не мадама! – совсем помрачнел Литкевич и для прочности надел «хб» на себя.
– Как? – изумился дождавшийся своего одессит. – Так твоя мадама ещё мадемуазель?
Палатка радостно захихикала и, скрипнув кроватями, затаилась. Надвигалась хохма. Литкевич напрягся, мучительно пытаясь выдумать что-нибудь тоже обидное, но так и не выдумал и только медленно побагровел:
– Заткнись!
Волошенко вскочил, придал лицу выражение трогательной честности и, подхватив раструбы огромных трусов, расшаркался в изысканнейшем реверансе:
– Ах, простите! Ах, извините, наступил грубой ногой на нежное место!
Все уже хохотали. Дневальный, появившийся на пороге, улыбался, ещё не зная чему, но на всякий случай. Даже зачерпнувший было воды Дорошин не удержался и булькнул в кружку. Литкевич оглянулся беспомощно, обречённо вздохнул и, развернувшись, двинул насмешника прямым слева. Получилось без изысков, но сильно. Звон затрещины раскатился по палатке ударом грома. Волошенко отлетел в сторону, вскочил, осовело хлопая глазами, и вдруг, взвизгнув, рванул из ножен дневального штык-нож так, что ножны на ремне бешено завертелись, и, трепеща по воздуху трусами, ринулся на врага. Литкевич перехватил его табуретом. Брызнули щепки. Нож, звякнув, завалился за кровать, и оба, сцепившись, всё круша и переворачивая на пути, покатились по полу.
Противников растащили.
– Лажа! Из-за бабы драться!.. – объявил Дорошин с презрением.
Но без всякой пользы.
– Сволочь! – Злобно таращился из своего угла Волошенко.
Нос его был разбит, а скула посинела.
– Сам сволочь! – с не меньшей злобой шлёпал разбитой губой Литкевич.
– Убью я тебя, гад! – ненавистно шипел Волошенко.
– Я тебя сам убью! – твёрдо обещал Литкевич.
Их кое-как развели и к приходу ротного навели порядок, но полного порядка навести не удалось. Весь день противники после этого старательно друг друга обходили, но, встретившись случайно, снова раздувались от злобы и готовы были сцепиться, так что между ними постоянно приходилось дежурить кому-то третьему. А вечером роту подняли по тревоге и бросили на дорогу вытаскивать застрявшую в «зелёнке» колонну.
Рассадив драчунов по разным машинам, Дорошин устроился на головной и для порядка поглядывал всю дорогу назад. Литкевич сидел позади с видом гордым и независимым, а Волошенко, выказывая полное презрение к миру, и вовсе забился внутрь. Остальные курили и сокрушались по поводу последнего разгрома футбольного отечества. Прошёл слух, что проиграли то ли португальцам, то ли полякам.