Андрей Фесенко – С добрым утром, Марина (страница 18)
После этого Максим Блажов еще упорней стал работать, засиживался в редакции допоздна, чтобы не быть одному в пустой, опостылевшей квартире на девятом этаже. Ему понравился сборник стихов местного поэта, и он написал большую статью о поэзии. А через месяц ту же книжку высмеяла в фельетоне другая газета, назвав ее автора «глашатаем азбучных истин и общих мест». И опять на Максима обрушился гнев главного редактора, но в этот раз наступление уже велось с твердым намерением избавиться наконец-то от неугодного, строптивого сотрудника. В обкоме партии, куда Максима пригласили, ему пришлось пережить три тяжких часа, какие еще никогда не выпадали на его долю. Он разгорячился, разволновался, обозвал редактора интриганом. Ему указали на его невыдержанность, а редактор, красный от напряжения, со вспотевшей лысиной, вдруг решил сыграть ва-банк и поставил вопрос так: «Либо я, либо он!»
Вот тогда-то Максим Блажов окончательно потерял контроль над собой и заявил, что сам уходит из редакции. Не дождавшись конца разговора, он ушел домой, выпил стакан водки и завалился спать. Утром он дал телеграмму отцу, что приедет к нему на все лето, будет жить под крышей, где прошло детство и юность. А в полдень запер квартиру и отправился на вокзал — как раз к отходу местного поезда…
Максим неторопливо, с наслаждением попыхивая трубкой, шел гремякинской улицей, так хорошо знакомой ему. Слева за крышами и дворами блестела под солнцем тихая извилистая Лузьва, как она блестела и тогда, когда он мальчишкой, с портфелем в руке, бегал в школу. Той школы уж нет, вместо нее белела оштукатуренными стенами двухэтажная десятилетка напротив магазина. И клуба в ту пору не было — просто стоял обычный большой дом, где показывали кинокартины и устраивались танцы под гармонь для сельской молодежи. И велосипеды тогда не катили друг за другом по улице — их было очень мало, только у директора школы, у старого тракториста Мухина да еще у двух парней…
Максим был в легком светлом костюме, без шляпы, светлые волосы растрепались, запутались; под мышкой он держал покупки для отца и представлял, как тот обрадуется подаркам.
«Пусть приоденется в новые брюки, а то ходит черт знает в чем!» — думал он, улыбаясь при воспоминании о доме.
Когда он распахнул резко скрипнувшую калитку и вошел во двор, отец с радостью бросился ему навстречу. Они обнялись, похлопали друг друга по спине: одна была крепкая, плечистая, другая — сутулая, костлявая, в выгоревшей синеватой рубахе.
— Ну, сын, молодец, что заявился домой! — воскликнул отец, беря из рук Максима сверток и чемоданчик.
— Не ждал, батя? — спросил младший Блажов так просто, будто по-другому и спросить было нельзя.
— Ждать-то я всегда ждал. Только прикатил ты неожиданно. В отпуск, что ли?
Максим не ответил. Они вошли во двор.
Отец выставил на стол припасенную заранее бутылку водки, огурцы и картошку в миске; он очень суетился, гремел посудой. С тех пор как умерла мать Максима, старик сам готовил себе еду, убирал в доме и даже стирал белье — родственников, пытавшихся иногда помочь ему по хозяйству, он не признавал, во всяком случае, не хотел ни в чем от них зависеть. Мать была лишь на фотокарточке — в кофточке с пышными рукавами и длинной юбке, какие уж давно не носят. Она смотрела сейчас большими пристальными глазами на мужа и сына и как бы говорила: «Вот теперь я спокойна, вы вместе, не буду мешать вам в разговоре!»
А та, живая, с теплыми шершавыми ладонями, с улыбчивым лицом, которую уже стали забывать в Гремякине, всегда сохранялась в памяти старого Блажова и Максима. В войну вместе с Дарьей Лопатиной она пахала, косила, молотила, ездила с тележкой в областной город, чтобы выменять на картошку одежку и обувку для семьи. В мирные послевоенные годы она как-то сразу сдала, стала худеть, все жаловалась на боли в животе, пока однажды ночью, при неярком свете керосиновой лампы, не позвала сына слабым, изменившимся голосом:
«Максим, подойди-ка поближе… Умираю я…»
Сын подошел к изголовью, прижался щекой к ее серой холодеющей руке.
«Живи, родимый, так, чтобы не было совестно людям в глаза глядеть, — тихо сказала она. — Живи честно и работай честно. За богатством не гонись, славой не соблазняйся. Дым все то, сладкий обман. Не в том счастье. Счастье для человека — это когда тебя добрым словом помянут. Запомни это, сынок. Правильно люди говорят: жизнь прожить — не поле перейти. Репяхов может много нацепиться, коли идти без разбору…»
Когда это было? Неужели прошло уже восемь лет? Ах, мама, как быстро и неудержимо летит время!..
— Трудно тебе, батя, без нее? — спросил Максим, кивнув на фотокарточку.
— Что поделаешь! — развел тот руками; в голосе его слышалась покорность, но не жалоба. — Никто избежать того не может. Могила, три аршина земли — вот чем кончается человек. Ходишь вот по Гремякину, топчешь поля и дороги, радуешься, печалишься, а наступит твой срок — и всему точка.
— Не надо так мрачно, батя!
— Это не мрачность, сын. Это трезвое рассуждение. В мои-то годы и об этом надо подумать.
Максим сам разлил по стаканам водку и предложил выпить за мать.
Отец осушил стакан, поморщился, крякнул, а через несколько минут сник, навалился грудью на край стола, смаргивая стариковские слезы.
— Ну-ну, крепись, будь мужчиной, — сказал сын, тронув его за плечо.
— Не дождалась, не увидела, каким ты стал, — проговорил отец, шмыгая носом. — Интеллигент, работник умственного труда, горожанин. Первый в нашем роду… И кто? Мой сын, Максим Григорьич Блажов. Вот она в чем правда нашей жизни!..
«Э-э, совсем сдал прародитель!» — со щемящей болью подумал сын; отец показался ему сегодня окончательно состарившимся, беспомощным.
Матери не стало, когда Максим еще учительствовал и пытался писать в газеты, но неудачно. Заметки и очерки его не печатали, присылали письма с советами, как их переделать, дотянуть до нужного уровня. Он переделывал, переписывал и снова отсылал в редакцию, однако безрезультатно. «Все равно буду писать, стану журналистом!» — не раз признавался он матери. Та только вздыхала: «Смотри, сынок, тебе видней. Быть учителем — тоже великое дело. Но ежели задумал что другое, ежели есть крепкая вера в задумку, не отступай, добивайся своего».
Максиму очень хотелось, чтобы сейчас за столом сидела и мать, такая понятливая, добрая, и чтобы угощал его не отец, а она бы приговаривала свою неизменную фразу: «Кушайте, кушайте на здоровьице!» И ее бы смуглые, жилистые, теплые руки пододвигали к нему тарелки с едой — ведь у нее это всегда получалось хорошо, чуточку празднично…
— А от меня Софья ушла, — вдруг признался он, настороженно взглянув на отца.
— Как ушла? Куда? — встрепенулся тот, будто его вспрыснули холодной водой.
— Насовсем ушла. К другому.
— Да что ж это она! Ведь законная жена…
— И законные уходят.
— Получается, разлюбила тебя, а другого полюбила?
— Не знаю.
— А может, блажь на бабу нашла? Тогда это совсем другое дело. Тогда никакого прощения ей нельзя давать…
Отец сокрушенно качал головой, осуждая неразумный, с его точки зрения, поступок Софьи. Хоть она и не нравилась ему как хозяйка, но бросить законного мужа и уйти к другому — это ж черт знает что такое! Впрочем, от нее можно было ожидать всего. Вертихвостка, гордячка! Навещая сына в городе, старик с тревогой думал, ворочаясь ночью на непривычно широкой тахте, что нет у Максима с этой женщиной той взаимности и душевной откровенности, какие были у него с покойной Екатериной Прокофьевной. И вот его тревога полностью оправдалась. Отцовское сердце — тоже вещун. Конечно, во всем виновата она, зазнайка Софья. Что хорошего можно ожидать от актрисы? Избалованный народец…
— Ну и шут с ней, раз ушла! — воскликнул отец, стараясь подбодрить сына. — Поклажа с телеги — в гору легче.
Максим ничего не ответил. Как всегда, он не мог дурно думать о Софье, не позволял себе этого. Наоборот, он пытался оправдать ее в своих глазах, уверяя, что она ушла к другому по любви, во всяком случае, не из мелкого, пошленького расчета.
— Что же ты теперь будешь делать? — помолчав, спросил отец. — В Гремякино надолго? В отпуск, что ли?
— Не знаю, право… Как получится.
— Ну и добре, сын, добре…
— Буду рыбалить, спать на сеновале да пить парное молоко. Жаль, у тебя коровы нет…
— Молоко можно брать у нашей знаменитости — у Чугунковой. Теперь это в колхозе не проблема. Хлебушко есть, и мясо водится, и молочка сколь хочешь. Теперь мы, как говорится, экономически на ноги встали. Поживешь в Гремякине — сам все увидишь…
Старик давно привык уважать сына и теперь был уверен, что у того нашлись веские основания для приезда в родную деревню, хоть Максим и не очень-то откровенничал. Мать все смотрела на них с фотографии, как бы одобряя их встречу: «Вы пейте, пейте, только лучше закусывайте. И беседуйте, беседуйте сколь хотите». У Максима между тем уже отяжелел взгляд, движения рук были размашистые; он пригладил растрепавшиеся волосы и, придвинувшись к отцу, медленно произнес:
— Слушай, батя… У меня есть и вторая новость. Я ведь с работы ушел. Все, распрощался с газетой. Безработный я теперь.
Отец молча уставился на сына тревожными глазами, стараясь осмыслить услышанное. Софья переметнулась к другому, работу человек бросил… Что ж это такое?..