Андрей Ерпылев – Запределье. Осколок империи (страница 52)
— Пойдем, дело есть…
Человек осторожно спустился с нар и прошаркал самодельными ботами с подошвами из старой автомобильной покрышки за почти неразличимой в темноте тенью. Двери в барак полагалось запирать, но здесь, в сибирской глуши, охранники смотрели на предписания устава караульной службы сквозь пальцы: куда здесь было бежать несчастным зекам, большинство из которых родом из Центральной России? Да и окружающее лагерь с трех сторон болото не слишком способствовало побегу. Вот через годик-другой, когда будет закончена сеть дренажных канав, над которой сейчас по пояс в воде бьются заключенные, уровень грунтовых вод упадет и просохнут торфяники… А пока что ни одной попытки побега не было. Даже зимой, по сковывавшему трясину на добрых полтора метра льду, полностью оттаивавшему только к концу мая — июню.
Чуть притворив едва скрипнувшую дверь, сколоченную из грубо отесанного горбыля, тени выскользнули на волю, под зеленоватое ночное небо. Стоял июнь, совсем скоро — самая короткая ночь в году, да и сейчас, как говорится в народе, «зори целовались». Красноватый отблеск зари все не хотел исчезать, хотя солнце село часа два назад. Он просто перемещался неспешно вслед за невидимым светилом, прячущимся за горизонтом, чтобы немного времени спустя разгореться светом нового дня. Тишина стояла такая, что будь где-нибудь поблизости, хоть в десятке верст деревня, слышно было бы, как перебрехиваются сонные собаки. Но другого жилья не было ни на десять, ни на пятьдесят верст в округе…
«Прямо как тогда, — поежился человек, присаживаясь на корточки под бревенчатой стеной барака и прижимаясь к ней спиной. — Сколько лет-то прошло?»
Второй тоже присел рядом, поплотнее запахивая засаленный ватник с белой тряпичной нашивкой на груди, — ночи стояли прохладные, будто природа решила напомнить своим неразумным детям: лето летом, но Сибирь вам не Африка. Сейчас, в темноте, было не различить выведенного на застиранной тряпочке чернильным карандашом многозначного номера, заменившего здесь всем, кроме охранников-вертухаев и молчаливых сторожевых псов, имена. Номера да клички — вот все, что осталось бывшим людям, которых угораздило попасть в стальные жернова советского правосудия. И непременно быть смолотыми ими в лагерную пыль…
— Хочешь хлебушка, контра? — спросил хриплый, поблескивая в темноте стальными зубами.
— Кто же не хочет, — уклончиво ответил второй, давным-давно усвоивший закон Зоны: «Не верь, не бойся, не проси». — Да где ж его взять…
Хлеба заключенным почти не давали — только баланду из прошлогодней капусты и мерзлой полугнилой картошки, тоже осеннего еще завоза. То ли вертухаям лень было печь хлеб для бывших людей, то ли полагающаяся им мука необъяснимым образом исчезала на пути от ближайшего населенного пункта до лагерных ворот. Заплесневелые сухари, скупо выдаваемые по воскресеньям, ценились дороже пирожных из прошлой жизни.
Один такой сухарик, маленький и черный, похожий на земляной комочек, человек, названный комиссаром, выудил из кармана, разломил пополам и протянул половинку товарищу на заскорузлой ладони.
— На, контра, жуй…
— А что, членам большевистской партии паек выдают? — «Контра» сгреб сухарь с ладони и, отломив маленький кусочек, положил в рот, наслаждаясь полузабытым вкусом хлеба. — Дополнительный?
Второй не ответил, смачно хрустя своей порцией и изредка отгоняя рукой настырных комаров, наседающих на вторгшихся в их исконные владения пришельцев. Подначивать друг друга давно стало привычкой этих двух людей, связанных крепкой, мужской дружбой. Потому что вряд ли может быть что-нибудь крепче, чем дружба двух бывших врагов, помиренных общей бедой?
— Прямо как тогда, — буркнул он минуту спустя, следя за красноватым отблеском на горизонте, перечеркнутом тенями колючей проволоки, будто тоже упрятанном Советской властью в лагерь. — Сколько лет-то прошло, а?
— Ровно двадцать, — «контра» рачительно упрятал половинку своей порции в карман ватника — когда еще выпадет такое счастье. — Почти что день в день. Сегодня какое число?
— Бог его ведает… — пожал плечами «комиссар».
— Вот и ты Господа вспомнил.
— Присказка это, — мужчина еще больше нахохлился, спрятав руки в рукава ватника. — Я в поповские бредни не верю.
— А зря… Это ж как постараться надо было, нас с тобой здесь свести, — мягко улыбнулся другой. — Да не просто свести, а глотку друг другу перегрызть не дать. Хочешь верь, хочешь — нет, а без божьего промысла тут не обошлось.
— Ты тут агитацию не разводи за боженьку своего, — буркнул «комиссар». — Больно он тебе помог в свое время.
— Помог, — кивнул «контра». — И от вас тогда, в двадцать первом, уйти помог, и потом выжить… Да и тебя из лап Костлявой вытащить. Помнишь, как от горячки загибался?
— Повезло. Повезло — и все тут. Бога нет.
— Тьфу на тебя, Тарас, — отвернулся мужчина. — В жизни никого упрямее хохлов не встречал. А ты из них — самый упрямый.
— Тоже мне москаль выискался, — сверкнули в темноте стальные зубы. — Недалеко вы, донцы, от нас, щирых украинцев, ушли. Соседи, можно сказать. А про бога своего лучше в пятый барак сходи поговорить, если хочешь. Там и баптисты есть, и хлысты, и даже двух пасторов, говорят, на прошлой неделе привезли. Откуда-то из Эстонии, что ли.
— Что мне баптисты? Я в православие крещен. Как и ты, кстати. Или ты местечковый, а, Тарасику?
— Тю! Нашел местечкового! Мы, контра, от запорожских казаков род ведем! Искони православных!
— Вот именно… А откуда пасторы взялись? Какая их нелегкая сюда занесла? Эстляндия ведь еще когда отделилась…
— Темный ты человек. Одним словом — контра недобитая. Прибалтику мы еще в тридцать девятом вернули. Вместе с Западной Украиной и Бессарабией. И никаких Эстляндий нет больше. А есть Эстонская Советская Социалистическая Республика в братской семье советских народов. И никаким попам, пусть даже лютеранским, там не место.
— Вы вернули?
— Мы, — гордо ответил «комиссар», преисполненный гордости за всю братскую семью советских народов.
— Тебя же в тридцать восьмом загребли, — ехидно улыбнулся собеседник. — Как недобитого троцкиста, вредителя и шпиона трех разведок: английской, японской и… запамятовал. Напомни, будь ласка.
— Румынской, — буркнул Тарас, отворачиваясь. — Умеешь же ты, контра, настроение испортить. Одно слово — контра.
Он надулся и надолго замолчал. Время шло, до подъема оставалось совсем немного, и надо было попробовать подремать хотя бы пару часов, чтобы быть в состоянии завтра — уже сегодня выполнить дневную норму. Оба работали на рытье котлована, вернее — на укреплении его сочащихся водой стенок, а земляные работы — нелегкое дело…
— Ты что-то про дело говорил? — напомнил «контра».
— Точно! — хлопнул себя по лбу «комиссар». — Совсем ты мне голову своими попами задурил! Ищут тебя.
— Кто? — бесстрастно обронил собеседник.
— Хрен его знает. Но не вертухаи — это точно. Мне один верный человечек шепнул. Ходит, мол, человек из барака в барак и дружка твоего ищет.
— Ходит?
— Ходит. Одну ночь — в одном бараке. Другую — в другом. Блатные его за стукача приняли, перышком хотели пощекотать, да обломались. Сам защекотал. Всех четверых. Их же перьями. И не стукач, точно. Из второго барака ссученного задушенным нашли. Не успел, значит, до кума добежать.
Мужчина почувствовал, как заколотилось сердце. Что-то в этом «ходоке» было знакомое…
— А как этого щекотальщика кличут, не шепнул твой человечек?
— Шепнул, — кивнул Тарас. — И погоняло у него такое… Крысолов.
— Гаммельнский?
— Точно! Я еще подумал: немец, что ли…
— Нет, Тарас, — поднялся на ноги собеседник. — Он не немец…
До подъема оставались считаные минуты, и заключенные, скученные в страшной тесноте в четырех стенах под крытой сосновым лапником крышей, торопились добрать драгоценный сон, значащий здесь почти то же самое, что и скудная пайка — жизнь. Лишь один из них лежал без сна среди храпа, стонов и вскриков бывших людей, мучимых кошмаром, не отпускающим их даже во сне — и там они тоже были прикованы к своим тачкам, киркам и лопатам, обречены на голод, холод и тяжкий труд, лишены малейших человеческих прав.
Человека этого когда-то, в прошлой или одной из прошлых жизней, миллион лет назад, звали Алексеем Кондратьевичем, есаулом, а потом и атаманом Коренных… Но он сам не доверял своей памяти. Ему все чаще казалось, что это вовсе не его память, что он никогда и не был Алексеем Коренных, так и появившись на свет Божий заключенным номер четыре тысячи семьсот тридцать семь… Что он стащил ее у того Алексея, как в далеком детстве стащил книжку с картинками у заезжего барчука. И как ту заветную книжку про корабли под парусами и заморские страны позволял себе лишь иногда, когда никто не видит, доставать из тайника. Только ту книгу он прятал, страшась дедовой нагайки, а тут боялся другого… Самого страшного врага человеческого — собственной совести. От которой не убежишь, не спрячешься в лопухах на баштане, переживая скоротечный, как летняя гроза, гнев любимого дедушки, не задобришь покаянием и добрыми делами…
Нет, он не роптал на судьбу. Видимо, действительно был у этого бывшего человека свой ангел-хранитель, упорный, умелый, знающий и любящий свое дело. Не покладая рук и крыльев, не раз и не десять раз выносил он своего подопечного то из кровавой мясорубки под Збручем, то из верной гибели под Царицыном… И тогда, десять лет назад, спас-уберег. Не пришлось Алексею, отравленному большевистской химией, выкашлять с кровью легкие — зажило, как на собаке. Не нашлось Иуды-предателя, чтобы выдать его карателям как зачинщика, и поэтому не лег он в общую яму с пулей в затылке, а всего лишь был осужден как рядовой «белобандит», и прошел по этапу чуть ли не все стройки минувших пятилеток. Не довелось подохнуть вместе с тысячами других «доходяг» от истощения, тифа и чахотки в котлованах Беломорканала и Рыбинской ГЭС, на причалах Совгавани и приисках Магадана. И вот теперь не он ли, протащив питомца через всю страну, в прямом смысле, через огонь и воду, будто в насмешку оставил его в каких-то верстах от того места, где все начиналось? Или устал уже оберегать и решил сдать на руки другому своему коллеге? Уже не в белоснежной хламиде, к которой не пристают ни кровь, ни грязь, а в сверкающих доспехах? И не с оливковой ветвью в милосердной руке, а с огненным мечом в длани разящей?