реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Добров – Басурманка. Борис Годунов вступает в игру (страница 3)

18

Внешне выглядело все так, будто отец добродушно пожурил двух любящих братьев, которые на всенощной случайно задремали.

Казалось бы – уж насколько дед его, тоже Иван Васильевич, ограничил прежние вольности, под угрозой казни запретив отъезд от своего двора! Раньше любой мог покинуть службу при своем князе и уехать к другому в поисках лучшей награды и доли, причем, сохраняя свои вотчины за собой. А внуку и того мало – сначала составил список из тысячи наиболее преданных своих слуг и раздал им земли вокруг Москвы – чтобы при необходимости могли быстро собраться на Москве. А потом и вовсе создал опричнину – по образу латинянских рыцарских орденов, члены которой служили только ему, не слушаясь ни князей, ни бояр, ни митрополита. И всю страну свою разделил на опричнину и земщину.

Казалось, поначалу, пошутил царь – опричниной называли вдовью часть наследства. И слова-то сначала смущались – думали, Иван Васильевич сказал, но он-то кто! А мы – кто! Назовешь его слуг опричниками, так и, вроде оскорбишь. Но потом прижилось.

Умные люди говорили, что раньше была у царя мысль улучшить порядки по всей земле русской, дать всем более справедливые законы. Но только потом понял, что на всю землю, всю земщину при ее косности милости царской не хватит. Потому и решил собрать некоторые земли опричь, раздать своим верным людям, чтобы хоть там… А что в результате?

Вот, говорили люди, не зря отказался царь в Кремле жить – приказал выстроить за Неглинной себе опричный дворец на Ваганькове, где раньше псари царские дворы держали. Псарей выселил на Пресню, дворы их снес и выстроил свои палаты, окружив их стеной. Так и со всей Россией – ломал старое, строил новое. Ну, с псарями – ладно, съехали они на телегах со всем скарбом, новую слободу себе поставили, ту тоже Ваганьковым назвали. А как быть другим переселенцам с опричных теперь земель? Их-то сгоняли в разные концы земли, от дедовых могил, от обжитых и намоленных мест, от привычных святынь, от своих приходов, от братьев своих и родственников – дальних и близких. От этой обиды, от того¸ что бросил отец часть своих детей и приблизил другую часть, возникла эта нелюбовь земщины к опричнине. И презрение опричнины к земщине – как к людям, недостойным царской особой любви. Да и по клятве опричной, новым царским слугам не дозволялось с земскими ни водиться, ни даже разговаривать. Зачем – понятно, чтобы земские не подкупили, не разжалобили, не сбили с пути. Хотя, конечно, разговаривали, если с глазу на глаз – ведь по одной земле ходили. И разговаривали, и дела имели – если только не касалось это все царской службы.

Потому, хоть и улыбался фактический глава земщины Мстиславский опричному боярину Скуратову, но не было в этом ни радости, ни примирения – будто не улыбались, а скалились они.

Три часа спустя после приема послов, Скуратов-Бельский сидел в кресле, на берегу пруда в своем саду и кормил лебедей, отщипывая от булки крохотные кусочки. По песку дорожки зашелестели шаги.

– Здравствуй, Григорий Лукьянович, – с ласковой улыбкой сказал подошедший. На вид ему было лет двадцать. Одет он был в малиновый шелковый кафтан с красивыми переливами. Длинные рукава подобраны, на руках – светло-коричневые перчатки тонкой лосиной кожи.

Скуратов повернулся к пришедшему, и протянул руку. Молодой человек поспешно стянул перчатку и пожал руку боярина.

– Садись, зятек, – сказал Скуратов-Бельский и указал на низенькую скамейку, покрытую мягкой плоской подушечкой. Пришедший сел. Малюта осмотрел своего собеседника – да уж, зять ему попался с виду неказистый – роста небольшого, лицо круглое, татарское – темные немного раскосые глаза, нос немного отвислый, некрасивый. Все лицо – и высоко поднятые брови и опущенный уголки губ, складывались в удивленно-надутую гримаску, как будто молодой человек с рождения был обижен на Божий свет. Пухлые щеки, обрамленные редкой черной бородкой, дополняли этот образ вечного ребенка. Но Григорий Лукьянович знал, что не стоило уж больно доверять этой припухлости – гость его был молоденек, но с хорошими задатками – предан, неглуп, а главное – действительно обойден судьбой.

Звали его Борис Годунов и был он племянником боярина Дмитрия Ивановича. Год назад посватался и взял замуж дочку грозного Малюты. Скуратов быстро оценил рвение выйти в люди молодого рынды, носившего за Федором Ивановичем всего лишь рогатину, то есть, бывшего в последних рядах телохранителей царевича, который и царем-то никогда не станет. Да и зачем Федору Ивановичу рогатина? Царевич были тихий, спокойный, воспитывался в стороне от Двора, не то, что его старший брат Иван Иванович – будущий государь всея Руси.

Но, несмотря на отсутствие перспектив при Дворе, Годунов Скуратову нравился – среди приближенных царя и царевичей было много искусных льстецов, но мало людей практичных, деловых. Большинство умело работать языком, но вот головой пользовались только для того, чтобы шапку носить.

– Ты, Боря, я думаю, занят не сильно при царевиче?

– Да. Сижу без дела, маюсь, – ответил Годунов, осторожно примостясь на скамеечку. Он нервничал каждый раз, когда тесть вызывал его к себе. Но сегодня – особенно. Боялся, что Григорий Лукьянович спросит – когда же дочка понесет от мужа? Год уже замужем, а все бесплодна. Кто виноват?

Но разговор повернулся в другую сторону.

– Хочу дать тебе одно дело, – равнодушно сказал Скуратов, бросив корочку покрупнее своему любимцу – лебедю Мафусаилу, прозванного так за старшинство, – Дело не сложное.

Годунов кивнул.

– Видел сегодня Ваньку Мстиславского. Сидел весь потный, губы тряслись. Нервничает после казни Висковатого. Ждет своей очереди. Хоть он и приходится царю племянником, да только если Иван Васильевич своего брата не пожалел, то и племянника может не пожалеть. Так?

– Так, – ответил Годунов. Он сначала не понял, о ком идет речь – что за Ванька? И только потом догадался – Ванькой Скуратов назвал земского боярина, старика Ивана Федоровича Мстиславского.

– Говорят, что Ванька – человек простой, военный, заговоры плести не умеет. Служит царю и точка. Ты веришь? – спросил Скуратов, взглядывая в глаза Годунову.

Годунов тут же опустил глаза.

– Верить людям – не моя служба, – мягко ответил он, – Верю только Господу, который сказал – по плодам их узнаете их.

Скуратов перекрестился кусочком булки и кинул ее лебедям, которые теснились почти у его сапог, шипели и били крыльями, брызгая грязной водой во все стороны.

– Тихо вы! – прикрикнул Малюта на лебедей. А потом, снова обернувшись к Борису, кивнул, – Хорошо сказано. Вот только от худого дерева плодов нам не надо. Худое дерево в костер кидают. Слухи о своей простоте он сам и распространяет. А что там зреет в голове Мстиславского, я не знаю, но чую, что ничего хорошего. Не дай бог сорвется, что-то устроит против меня. От себя беду начнет отводить – и на меня наведет. Так уж было, ты не знаешь… Поэтому приходится мне теперь за каждой мелочью внимательно следить. Что необычного происходит на Москве – сразу мне докладывают. Обычно – так – чепуха. Но бывают и позаковыристее истории происходят. А мне недосуг все самому проверять. Да?

– Уж конечно, – горячо кивнул Борис.

– Вот донесли мне, что в мертвецкую при Разбойном приказе привезли мертвую татарку. Кто-то ей голову пробил. А когда обмыть хотели, оказалось – не баба, а мужик. С чего это татарину бабой переодеваться?

– Может Девлет-Гирей своего разведчика подослал? – спросил Годунов, – Говорят, он войной на Москву собирается.

– Может, – кивнул Малюта, – а может и что другое. Это дело поручат одному малому из Разбойного. Зовут его Мануйла Хитрой. Хороший сыщик, степенный. Поговори с ним, познакомься. Припугни, если надо. И проследи – что он там вынюхивать будет. Если что найдет – мне доложишь. Понятно?

– Хорошо, Григорий Лукьяныч, – ответил Годунов, вставая.

– Справишься?

– Расстараюсь.

– Ты чего вскочил? – спросил Скуратов, – Уже побежал думать?

Годунов улыбнулся и снова сел.

– Как дочка моя, еще не в тяжести? Плохо стараешься – гляди, отниму, – погрозил пальцем Скуратов и кинул последнюю корочку лебедям.

– Это уж как Бог даст, – ответил Годунов. Его улыбка стала чуть напряженней. Все-таки спросил, змей, – да и не успели бы мы. Венчались всего как три месяца.

– Ну, – засмеялся Скуратов, обнажая кривые передние зубы, – Это уж как стараться. Может тебе снадобий дать? Мы тут ворожею на дыбу вздернули – так она все предлагала нам заговоры сделать – чтоб стоял всю жизнь! Во как! Всю жизнь! Это что ж – меня и соборовать с торчащим хером будут? А, кстати, – вдруг перестал смеяться Малюта, – если уж мы про это… правда, что царевич Федор к твоей сестре подкатывается?

– Федор Иванович? Оказал мне честь, обратил внимание на сестру мою. Они ведь вместе росли.

– Это хорошо, Боря, – веско сказал Скуратов, – Подумай как следует. Пусть Федор и не станет царем, однако, он царевич.

Годунов молча склонил голову. Ирку было жалко – отдавать ее хлипкому и малость сумасшедшему Федору не хотелось. Лучше уж она стала бы женой думского дьяка или придворного Ивана Ивановича – глядишь, судьба бы ее устроилась куда как лучше, чем если бы она осталась с Федором и сидела в тереме где-нибудь в Угличе.