реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Бодров – Железо и кровь. Франко-германская война (страница 47)

18

Еще одной стратегической ошибкой, никем тогда не осознанной, было сосредоточение в Париже последних боеспособных сил, оставшихся у Франции после всех поражений. Как покажет практика последующих месяцев, они были намного нужней в провинции. Однако это стало результатом всеобщего согласия в сентябре: солдаты и офицеры рвались сражаться под Париж. Правительство с самого начала переоценивало военное значение столицы и недооценивало возможности провинции.

Впрочем, в первые сентябрьские дни здесь были сильны надежды на скорое заключение мира на не слишком унизительных условиях. Большинство министров правительства национальной обороны попросту не верило в возможность переломить военную ситуацию[503], в чем их, в общем-то, сложно было винить. Войны в Европе в середине XIX столетия были весьма скоротечны и ограничены по результатам. Они завершались с поражением основных военных сил одного из противников. Однако французы не были готовы согласиться на территориальные потери, и война 1870 г. пошла по иному сценарию.

В провинции многие, не успев отойти от шока седанской катастрофы, восприняли новость о провозглашении республики без малейшего удивления и энтузиазма. Как свидетельствовал один из современников, «Седан заставил все сердца оцепенеть»[504]. Основная масса простого народа была совершенно сбита с толку. Префект департамента Об сообщал 7 сентября о том, что «население не настроено против республики, но ему не хватает энергии и решимости. Господствующим чувством, как ни постыдно это констатировать, является желание мира любой ценой»[505]. Парадоксально, но одновременно с этим призыв под знамена новобранцев в том же департаменте шел гладко.

Назначенный новыми властями прокурором беспокойного Лиона тридцатилетний Луи Андриё вспоминал впоследствии, сколь безрадостным было в середине сентября путешествие из Парижа в Лион. На каждой станции вагоны штурмовали беженцы, спасавшиеся со всеми своими пожитками от приближавшихся немцев, заражая пассажиров паникой: «Мои глаза больше не отрывались от горизонта, где поминутно мерещились черные орлы и остроконечные каски»[506]. Однако в эти дни многочисленными были и проявления патриотизма. Немало находилось тех, кто, вывезя в безопасные уголки страны свои семьи, спешил вернуться в Париж, дабы предложить свои знания и энергию защитникам города[507].

Революция 4 сентября была враждебно встречена в сельских районах северных департаментов Франции и Нормандии, где крестьяне верили в то, что «император был предан богатыми и республиканцами»[508]. Муниципальные советы Камбрэ и Рубэ отказались провозглашать республику, в Дюнкерке на это пошли с неохотой, в Дуэ — лишь неделю спустя[509]. Провозглашение республики не было единодушно встречено и на юго-западе страны в Жиронде, где в ряде мест даже дошло до кровопролития. Однако в столице региона, Бордо, господствовали прореспубликанские настроения и действия правительства «национальной обороны» получили полное одобрение и поддержку.

Процессы поляризации общества начались еще до падения династии. Как свидетельствовал в последние дни августа контр-адмирал Лихачев, «в провинции обнаруживаются явления, совершенно напоминающие эпоху знаменитой Жакерии. Мужики не различают политических партий и во всех противниках Империи видят изменников Отечеству»[510]. Страх перед социальной революцией, однако, способствовал сплочению вокруг нового правительства даже самых консервативных сил. При этом в городах республиканские идеи находили растущую поддержку. Однако линии разлома не проходили строго по границам классов, между городом и деревней, Парижем и провинцией[511].

Общенациональную легитимность правительству «национальной обороны» — сугубо временному — могли дать скорейшие выборы в Национальное собрание. Однако их проведение постоянно откладывалось. В числе причин была тяжелая военная обстановка и нежелание разжигать партийную борьбу в разгар войны. Но главным было опасение, что без предварительной чистки административного аппарата и ослабления влияния местных элит сельские районы привычно отдадут голоса самым консервативным силам.

Новая власть выдвинула на первый план задачу обороны страны, а не сведение счетов со своими политическими противниками. Во всех департаментах новые префекты начинали с того, что учреждали комитеты обороны, в которые входили представители разных политических сил. В этом они следовали указанию Гамбетты: «Наша республика не приемлет политические распри и пустые раздоры <…> Делайте многое сами и постарайтесь в особенности привлечь содействие всех желающих»[512]. Это на первых порах обеспечило правительству кредит почти безусловной поддержки со стороны старого административного аппарата. Даже в отдаленных департаментах префекты-бонапартисты лояльно исполняли свой долг до прибытия назначенцев новых властей. «Ему доверяют, — констатировал префект департамента Шер, — поскольку оно называет себя правительством национальной обороны. Здесь все на стороне правительства. Готовы на любые жертвы, но ждут от него не циркуляров и прокламаций, а действий, действий и еще раз действий. Но за будущее никто не готов поручиться»[513].

Будущее политическое устройство Франции, действительно, не было предопределено даже после формального провозглашения республики. Правда, поражение при Седане сделало фигуру Наполеона III столь непопулярной, что сохранившие ему верность сторонники какое-то время не решались вести агитацию за возвращение императора на престол открыто. Дополнительно связали руки Наполеона III территориальные требования Пруссии. Находясь в плену в замке Вильгельмсгёэ, он писал: «…какое правительство может выдвигать такие требования и потом надеяться жить в сколь-нибудь дружеских отношениях с нацией, которая была столь оскорблена? Франция никогда не покорится подобному унижению»[514]. Единственным оплотом бонапартистов оставалась Корсика. Зато воспрянули духом сторонники других свергнутых династий.

Легитимисты надеялись на возвращение на трон Бурбонов. Их кандидат, граф Шамбор, проживавший в изгнании в Австрии, внезапно проявил горячий интерес к минеральным водам швейцарского Ивердона на самой границе с Францией. Какое-то время Шамбор был охвачен мыслью отправиться сражаться и даже написал прощальное письмо жене, слог которого был достоин античных классиков: «Я не питаю иллюзий, и я знаю, что там, куда я иду, меня, вероятно, ждет смерть»[515]. Но затем некоронованный Генрих V передумал и счел правильным, чтобы французский народ призвал его к себе сам. В начале октября претендент опубликовал манифест о готовности «послужить на благо Франции», называя себя единственным, кто способен добиться у Вильгельма I отказа от завоеваний. Претендент даже отправил прусскому королю послание, апеллировавшее к духу монархической солидарности, но усилиями Бисмарка на него был дан крайне уклончивый ответ[516].

Сразу же после свержения Бонапарта в Париже также неожиданно появились герцог Жуанвильский и герцог Шартрский (Омальский) — сыновья Луи-Филиппа Орлеанского, свергнутого революцией 1848 г. Первый из них безуспешно пытался получить под свое командование дивизию или корпус. Его брат сумел вступить в ряды действующей армии под именем Роберта де Лафорта. Что касается наследника престола от Орлеанской династии, тридцатитрехлетнего графа Парижского, то он был вынужден остаться в Лондоне. В этом правительство, безусловно, проявило государственную мудрость, ибо орлеанисты и легитимисты продолжили плести интриги и даже пытались договориться между собой об объединении усилий и выставлении единого кандидата[517].

Что касается левых республиканцев, то они вдохновлялись революционным примером 1793 г., увенчавшимся изгнанием интервентов с французской земли. Многие всерьез полагали, что провозглашение республики во Франции заставит немцев остановиться: те не осмелятся идти к Парижу, имея теперь против себя вооруженный народ. А если пруссаки и пренебрегут этой угрозой, то их ждет новое «поражение при Вальми». Правительство подыгрывало этим ожиданиям. Так, 21 сентября 1870 г. министр внутренних дел Гамбетта издал манифест, в котором напомнил французам о создании Первой французской республики 78 лет назад и об успешном изгнании ею со «священной земли родины» иностранных интервентов[518]. Жюль Ферри жаловался на запугивающий провинцию экстремизм крайне левых — новых «якобинцев» и социалистов, подобных «кастрюле, привязанной к хвосту республиканской партии», но Гамбетта философски говорил о невозможности «отрезать собственный хвост»[519].

Апелляция к временам Робеспьера, Дантона и Карно не была лишь пропагандой. Оказалось, что революционные образы прошлого обладают реальной мобилизационной силой. Революция 4 сентября воспринималась не просто как свержение одного политического режима и установление другого: в ней видели залог долгожданного перелома в войне и победы. Один парижанин выразил убеждение многих вокруг себя: «Теперь наше дело правое и справедливость на нашей стороне, невозможно, чтобы победа не осталась за нами»[520]. 6 сентября решением правительства численность парижской Национальной гвардии была увеличена на 90 тыс. человек, невзирая на возможные последствия для общественного порядка. Отклик парижан был столь массовым, что даже превзошел расчеты властей. К октябрю численность Национальной гвардии в городе достигла 340 тыс. человек при 280 тыс. винтовок и некотором количестве пушек, изготовленных по подписке.