реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Бодров – Железо и кровь. Франко-германская война (страница 14)

18

Любопытно, что некоторые современные авторы вообще отказывают «Эмской депеше» в значении решающего эпизода июльского предвоенного кризиса. Признавая ее «искусной фальсификацией», Й. Беккер, тем не менее, придает ей исключительно второстепенное значение. По его мнению, к этому моменту война была неизбежна, с учетом настроя ключевых игроков с обеих сторон (Мольтке и Бисмарка в Берлине, Грамона и Лебёфа в Париже). Его аргументация строится на основе свидетельства историка Леопольда фон Ранке о том, что решение о войне было принято в Берлине за сутки до провокационного ультиматума Грамона. В ответ на уверение Мольтке в том, что «мы будем во всеоружии», прусский министр-президент ответил: «Если таково Ваше мнение, то приступайте». Если следовать этой версии, ключевым стал ужин у Бисмарка с Рооном, Мольтке и Эйленбургом 12 июля, а не ужин 13-го, столь драматично описанный в «Мыслях и воспоминаниях» канцлера[120]. С французской стороны мобилизационные меры фактически начались в обстановке секретности еще вечером 13 августа. Обнародование в прессе скандальной Эмской депеши лишь дало удобный повод правительству придать эти меры огласке и получить на них одобрение парламентариев[121]. Конечно, эти меры еще не имели необратимого характера и сами по себе еще не означали войну. Но они выдавали моральную готовность руководства двух стран к последнему шагу.

Собранный исследователями огромный массив исторических свидетельств по-прежнему оставляет широкое поле для интерпретаций и трактовок. Однако можно отметить, что к действиям Бисмарка весной-летом 1870 г. не подходит предложенная некоторыми исследователями концепция «балансирования на грани войны». Последняя предполагает, что канцлер должен был оставить противнику путь к отступлению, пусть и ценой дипломатического поражения. В реальности же он загонял Наполеона III в угол. Проблема заключалась в том, что в этом ему активно помогала французская дипломатия.

В Париже, между тем, «Эмскую депешу» прочли так, как этого Бисмарк и добивался — как прямой вызов и оскорбление. Утром 14 июля в присутствии Наполеона III собрался Совет министров, призванный решить вопрос войны или мира. После долгих дискуссий военный министр Лебёф поставил вопрос о призыве резервистов, что было равносильно объявлению войны. Не успели его коллеги одобрить это предложение, как им доставили депешу Бенедетти, излагавшую произошедшие накануне события в истинном свете. Герцог Грамон вновь выдвинул идею созыва международного конгресса по «испанскому вопросу». Наполеон III поручил министру иностранных дел подготовить соответствующую декларацию. Однако к вечеру под давлением супруги он вновь успел поменять свое мнение в пользу войны[122].

Наполеон III принял роковое решение, руководствуясь соображениями сохранения популярности династии и обеспечения гладкой передачи престола сыну. Молва приписывала Евгении слова «это моя война», от которых она впоследствии открещивалась. Однако нет никаких сомнений в том, что она этой войны желала. Фрейлина Мари де Гарэ свидетельствовала о настроениях при дворе в одном из писем: «Здесь все, начиная с императрицы, так сильно хотят войны, что избежать ее мне кажется невозможным»[123]. Впрочем, Евгения лишь разделяла убеждение большинства тех, кто находился вокруг Наполеона III, о неизбежности столкновения с Пруссией, к которому Франция, казалось, как никогда готова.

Однако именно императрица, как никто иной, выдвигала на первый план интересы династии. Как сформулировал современный французский историк Ив Брюле, Евгения «в большей мере была матерью Наполеона IV, нежели супругой Наполеона III»[124]. Как Евгения признавалась по прошествии многих лет в одной из бесед с М. Палеологом, «мы не стремились к войне; мы не искали к ней ни повода, ни предлога, но мы ее более не боялись»[125]. Действия Наполеона на протяжении всего скоротечного июльского кризиса, впрочем, не демонстрировали подобной решимости. Его явно не привлекала перспектива принять на себя ответственность за развязывание конфликта, что было в высшей степени характерно для него в подобных ситуациях и прежде[126].

В условиях кризиса все ключевые решения — включая злополучное требование гарантий — фактически принимались Наполеоном III и герцогом Грамоном. Даже глава правительства Оливье был извещен о содержании инструкций Бенедетти постфактум. Не принимал никакого участия в подготовке этого демарша и аппарат французского МИД, включая главу политического отдела Ипполита Деспре. По свидетельству последнего, с 5 по 15 июля Грамон метался между загородной императорской резиденцией в Сен-Клу, Парламентом и своим рабочим кабинетом на набережной Орсэ, а работа МИД свелась преимущественно к лихорадочной расшифровке и отправке срочных телеграмм[127]. Трезвый анализ ситуации оказался принесен в жертву скорости реакции. Наиболее явно это проявилось в связи с решающим заседанием совета министров 14 июля. Грамон не только не удосужился предварительно проверить, соответствует ли содержание Эмской депеши реальности, но и подлил масла в огонь, сообщив коллегам-министрам о намерении Бисмарка в качестве следующего шага выдвинуть французскому правительству новые требования.

Утром 15 июля правительство запросило у Законодательного корпуса выделения средств на проведение мобилизации. Небольшая группа оппозиционных депутатов во главе с Адольфом Тьером тщетно указывала на то, что мирные средства еще не исчерпаны, а повод для кровопролития слишком ничтожен. Тьер считал, что отсрочка решения даст время иностранным державам вмешаться в разворачивающийся кризис и оказать необходимое давление на Пруссию. В ответ Грамон запальчиво заявил, что любая отсрочка играет лишь на руку Пруссии, уже начавшей свои военные приготовления. Министр иностранных дел отказывался вести дальнейшие дипломатические переговоры, требовал объявить Пруссии войну и угрожал в противном случае незамедлительно подать в отставку[128]. Происходящее было поистине парадоксальным.

Под давлением депутатов главе правительства пришлось публично признать, что содержание Эмской депеши не соответствовало реальным событиям. Бенедетти не наносил прусскому королю оскорбления и сам, в свою очередь, не был оскорблен. Но Оливье, как и Грамон, делал акцент на широком обнародовании «Эмской депеши» прусским правительством как доказательстве устремления последнего к войне. В итоге, решение о военных кредитах было принято французскими парламентариями почти единогласно. Они не проявили, по меткому замечанию У. Сермана, мудрости «выступить против объявления войны, к которой они столь любезно отказались подготовиться, чтобы иметь возможность ее выиграть»[129].

Во Франции хватало и тех, кто выступал за разрешение кризиса дипломатическим путем. В частности, против войны выступал французский дипломатический корпус[130]. Вплоть до самого конца оставалась открытой альтернатива вынести франко-прусские разногласия на суд европейских держав. Париж вполне мог рассчитывать на сочувствие «Европейского концерта», поскольку в испанском вопросе Бисмарк действовал на свой страх и риск, не заручившись поддержкой других держав. Перевести все в плоскость юридической казуистики с большой долей вероятности означало разрядить «испанскую бомбу», столь искусно начиненную в Варцине. Однако целью Наполеона III к этому моменту, по всей видимости, была война, а не мир. Военный министр маршал Лебёф заверил императора, что, начав незамедлительно мобилизацию, французская армия получит решающее преимущество над противником.

Лебёф внес немалую лепту и в то, чтобы склонить к войне правительство и парламент. 15 июля он заверил специальную парламентскую комиссию в том, «что армия архиготова». В ответ на уточняющий вопрос он пояснил, что «даже если война продлится год, армии не придется покупать даже пуговицы на гетры [пехотинца]»[131]. Военный министр, функции которого в рамках системы Второй империи сводились к администрированию, имел в виду ровно то, что армия не будет иметь проблем с любого рода довольствием. Но очень скоро фраза о «готовности вплоть до последней пуговицы» стала восприниматься как свидетельство преступного легкомыслия, с которым император и правительство ввергло страну и народ в катастрофическую войну.

Впрочем, свидетельства начальника французского Генштаба генерала Луи Жарраса показывают, сколь противоречива была позиция даже самых проницательных и информированных французских военных. Это хорошо видно на примере уже покойного к тому моменту военного министра маршала Ниэля. С одной стороны, он открыто признавал отставание от Пруссии по целому ряду аспектов и необходимость реформ. С другой — он также полагал, что Франция уже фактически живет в ситуации «перемирия» с Пруссией и бесконечно откладывать решающее столкновение невозможно. Еще в 1868 г. Ниэль прямо заявлял императору, что армия к войне готова, но давал понять, что без союзников победа ей далеко не гарантирована, и дело теперь за дипломатами[132]. Все это должно заставлять историков избегать соблазна придавать какой-либо одной фигуре судьбоносный характер в контексте начавшегося кризиса.

Наполеон III, Грамон и Оливье впоследствии подчеркивали, что принимали свои решения под давлением общественных настроений[133]. Об этом прямо говорилось в обращении императора к депутатам Законодательного корпуса по случаю объявления войны: «Наши решения продиктовала нация в своем неодолимом и единодушном порыве»[134]. Ту же мысль он повторил при встрече с Вильгельмом I после своего пленения. Бисмарк впоследствии с удовольствием ухватится за этот тезис, оправдывая территориальные притязания к Франции: неизбывная воинственность французской нации требовала дать немцам средство обезопасить свои границы.