реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Битов – В ожидании осени (страница 5)

18

Тут надо бы сделать небольшой кульбит и вернуться к первой его южной ссылке, потому что если взять стихи перед Михайловским, то многое становится ясным.

В 1823 году Пушкин общался как раз с декабристами и с Южным обществом в Кишиневе и в Одессе. И вот там, в общем-то, еще совсем не старый Пушкин пишет стихотворение достаточно внезапное. По крайней мере, для меня.

Свободы сеятель пустынный, Я вышел рано, до звезды; Рукою чистой и безвинной В порабощенные бразды Бросал живительное семя — Но потерял я только время, Благие мысли и труды… Паситесь, мирные народы! Вас не разбудит чести клич. К чему стадам дары свободы? Их до́лжно резать или стричь. Наследство их из рода в роды Ярмо с гремушками да бич.

Он пишет это в 23-м году, повторюсь. То есть до Декабрьского восстания Что-то тут в этом несоответствии дат мне видится.

Потом он пишет, я бы сказал, антиреволюционные стихи:

Зачем ты послан был и кто тебя послал? Чьего, добра и зла, ты первый был свершитель? Зачем потух, зачем блистал, Земли чудесный посетитель? Вещали книжники, тревожились цари, Толпа пред ними волновалась, Разоблаченные пустели алтари, Свободы буря подымалась.

Стихи, посвященные Наполеону, по-видимому. Великолепное описание революции как таковой, которое подходит потом к любой революции, довольно-таки суровое описание того безобразия, которое она с собою несет.

Рекли безумцы: нет Свободы, И им поверили народы. И безразлично, в их речах, Добро и зло, все стало тенью — Все было предано презренью, Как ветру предан дольный прах.

Эта вечность власти и эти всполохи свободы – они Пушкину были видны насквозь.

В Михайловское он приезжает уже с более серьезными вещами, чем его романтические поэмы, составившие ему всероссийскую славу. Но то, что он дальше будет писать, долго не дойдет еще до читающей публики и долго не вызовет у нее ни энтузиазма, ни популярности.

Пушкин привозит в Михайловское практически написанных «Цыган» и начало «Евгения Онегина». И это уже совсем другой уровень письма. А потом он пишет «Воображаемый разговор с Александром I», в котором есть такие слова: «Он бы разгневался на меня и сослал бы меня в Сибирь, где бы я написал поэмы «Ермак» или «Кучум» разнообразными размерами с рифмами». У меня создается впечатление, что задолго до зайца, который, по преданию, перебежал ему дорогу и дал поехать в Петербург, где потом состоялось восстание, задолго до него Пушкин уже все знал. Потому что если поставить подряд эти три текста, то отчетливо видно провидение того, что может случиться и, не дай бог, случится, того, как это все обернется. И это все подтвердилось жизнью.

Все это достаточно странно, если предполагать его готовность попасть на Сенатскую площадь, которую нам усиленно насаждали советские идеологи, поскольку из Пушкина делали и декабриста, и революционера, и противника царского режима, и все что угодно. Из Пушкина всегда лепят то, что нужно той или иной идеологии.

А вот несостыковка тут имеется.

Потом он развивает это антиреволюционное стихотворение «Зачем ты послан был и кто тебя послал?» в Михайловском в стихотворении «Андрей Шенье», и там есть такие поразительные слова:

                              …Увы, моя глава Безвременно падет: мой недозрелый гений Для славы не свершил возвышенных творений; Я скоро весь умру…

Это рассуждение приговоренного к казни поэта.

Так что с решимостью и смелостью у него проблем нет, а вот с тем, как это осуществлять, к кому примкнуть – об этом он совсем не думает, этого у него нет, потому что и не может быть. К кому тут примкнешь? Отсюда и появилось мое «Вычитание зайца».

Я стал думать. Ладно, заяц. Дело было в том, что Пушкин очень уж хорошо работал в Михайловском. Арина Родионовна дров недодавала, холодно было, никто не мешал. Он много и хорошо работал и… встал на мировую дорогу. Байрон уже отошел в сторону, он явно сориентировался на Шекспира в «Годунове». Он варился уже в «мировой литературе», хотя такого термина еще не было, он не был еще осознан как часть общелитературного сознания, что зачастую есть некое общее неевклидово пространство литературы, в котором все осмысляется до конца. Пушкин уже оказался в этом пространстве.

Все складывалось весьма хорошо. Чувство было, что он вышел на новый уровень. Тут еще и «Евгений Онегин» хорошо пошел, которого он задумал – между прочим, я об этом тоже писал, – когда ему Пущин привез «Горе от ума». Могли возникнуть и ревность, и соревнование с Грибоедовым, единственным человеком, с которым Пушкин считался. Есть даже гипотеза, что они писали на спор. Но я не думаю. Просто Пушкин решил, что пора писать роман в стихах. И сразу перешел в свое очень будущее пространство. Хотя существование «Горя от ума», успех в обществе свободного, успешного и свободно передвигающегося московского конкурента Пушкина, конечно, обескураживало. Это отдельная тема, которую очень остроумно придумала Галина Гусева, а мы потом развили в ее альманахе «Другие берега».

Пушкин и Грибоедов

«Горе от ума»[2] очень сильно влияло, давило, и нервировало Пушкина. И может быть, это единственное произведение современной ему русской литературы, с которым ему пришлось внутренне посчитаться.

Поскольку всякий сюжет выстраивается всегда с конца, а потом по традиции переворачивается, как в нашем хрусталике, – мы знаем про кончину человека, а потом узнаем что-то о его детстве; в повествовании биографическом мы начинаем с детства и кончаем кончиной, имитируя течение времени, – так вот, эту историю разбирать надо все-таки с конца – это естественный ход.

А концом является знаменитая характеристика, данная Пушкиным Грибоедову в «Путешествии в Арзрум», которая разошлась потом по всем учебникам, которая действительно прекрасна, блистательна и очень щедра.

Кроме одного. Кроме сюжетной зацепки, которая меня всегда волновала. Я совершенно не собираюсь уличать Пушкина в какой-либо неправде, но мне чрезвычайно сомнительно, что он действительно встретил эту знаменитую арбу.

Мне всю жизнь это было сомнительно как-то интуитивно. Но я вовсе не хочу… я вполне оправдываю даже и сочинение этого факта. Тем более что эта сюжетная встреча дала повод отдельно рассказать о Грибоедове.

В «Путешествии в Арзрум» таких отступлений, таких «грыж» больше нет.

Для меня это было еще важно для осознания, разработки того метода… «метода» громко сказано – способа, с которым я уже несколько раз осторожно, с острасткой, к Пушкину приближался и потом что-то там сочинял, сначала робея и думая, что это исключение, а потом поняв, что в течение уже нескольких лет время от времени пишу о Пушкине сочинения.

И вот эта заинтересованность в «арбе», собственно говоря, методологична: предыдущая книжка («Вычитание зайца», она только что вышла) о том, как заяц перебежал Пушкину дорогу и Пушкин не поехал участвовать в восстании на Сенатской площади.

Но дело в том, что опять же: заяц свидетель и Пушкин свидетель.

А эта история была несколько раз рассказана и потом несколько раз пересказана современниками, которые уже потом спорили о количестве зайцев… О количестве этих примет… Но свидетель-то был один – Пушкин.

И вот – сомнение в арбе… сомнение в зайце… а когда я первое и самое обширное сочинение писал о Пушкине в 36-м году – «Предположение жить», то там, по разным главам, – тоже какие-то сомнения… Ну, вот почему он написал перед дуэлью это письмо? С какой это стати? С какой стати он берет и возвращается за шинелью перед дуэлью? В жизни своей, когда он что-нибудь забывал, то, как человек суеверный, держал за правило либо не возвращаться, либо не выходить вообще. А тут в самый ответственный, самый рискованный момент он, видите ли, возвращается за шинелью…

Словом, каждый раз – какое-то сомнение. Зачем он столько раз поставил дату «19 октября 36-го года» на всем, что попало: на письме Чаадаеву, которое он не отправил; в «Капитанской дочке» сделал практически ненужную приписку, чтобы снова поставить это «19 октября»?.. И так далее.

Я цепляюсь за какое-то такое странное свидетельство, и оно мне строит способ. Это есть способ повествования.

Не тщеславие восстановить еще не восстановленные в пушкинской жизни факты мной движет, а попытка найти собственные свидетельства Пушкина.

Сам Пушкин, как известно, сердился, когда в 24-м году, после смерти Байрона, были опубликованы дневники Байрона и все стали читать сокровенные его секреты, – Пушкин возмущался, его коробило, что вот толпа, плебс… Таким поиском я тоже вроде бы не занят. Но мне интересно, как он сам хотел себя видеть.

Я построил такую как бы теоретическую часть, – то есть я ее еще не разработал, но она должна быть разработана для статьи о Грибоедове и Пушкине. Так вот зачем он совершал такие странные или несерьезные, незначительные поступки, о которых любил потом рассказать и… внедрить их в сознание. Я назвал их для себя мифологическим фактом. Это не просто ложь или хвастовство, это определенные точки для построения сюжета. Мы знаем, как чуток был Пушкин насчет взаимоотношений поведения и судьбы, фактов и характера. Так вот – все построено на этом.

Важно не только то, что он сочинял. Но и жил он тоже очень своеобразно. Не потому, что он свою жизнь как бы «переплетал для потомков», но потому, что это единый метод понимания. И окружающей жизни, и текста.