Андрей Белый – Московский чудак. Москва под ударом (страница 6)
Таковы достижения многих усилий, теперь попиравших невнятицу: повара, комнатку на Малой Бронной (с пейзажем помойки), и вот – занавесочка лопнула; томики книг разбежалися по табачихинскому флигелечку, где двадцать пять лет он воссел, вылобанивая сочиненье – себя обессмертить: да, – так «рациональная ясность» держала победу; невнятица – выглядывала из окошечка желтого дома напротив.
Боялся невнятиц: едва заподозрив в невнятице что бы то ни было, быстро бросался – рвать жало: декапитировать, мять, зарывать и вымащивать крепким булыжником; под полом, пленная, все же сидела она, – черт дери: перекатывала какие-то шарики: он все боялся, что – вот: приоткроются двери, и фукнет кухарка отчетливым луковым паром; по рябеньким серым обоям прусак поползет.
Насекомых боялся.
Скрижаль мирозренья его разрешалась в двух пунктах; пункт первый: вселенная катится к ясности, к мере, к числу; пункт второй: математики (Пуанкаре, Исси-Нисси, Пшоррдоннер, Швебш, Клейн, Миттаг-Леффлер и Карл Вейерштрассе) – уже докатились; таким же путем вслед за ними докатится масса вселенной; вопросам всеобщего обучения он отдавался и верил: вопрос социальный – лишь в этих вопросах.
Он членам Ученого Комитета об этом писал.
Но проекты пылели в архивах, а он углублялся в свои перспективы, к которым карабкался с помощью лесенки Иакова, – до треугольника с вписанным оком, где он интегрировал мир, соглашаяся с Лейбницем: мир – наилучший.
Поэтому он ненавидел и привкусы слова: революция; он полагал, что толчок есть невнятица.
В мыслях он занял незанятый трон Саваофа – как раз в центре «Ока»: зрачком!
При царе-миротворце он правил вселенною; при Николае – толчки сотрясали уже плиты паркетиков этого вот флигелька; и профессор взывал к рациональным критериям; он потрясал карандашиком: «Ясности, ясности!». Требовал все пересмотра учебного плана Толстого.
Но члены Ученого Комитета – молчали.
Сперва был готов уничтожить «япошек» и он; за Цусимою – понял: народ, где идеи прогресса ввелись рационально, имел, черт дери, свое право нас бить; революция 1905 года – расшибла: он с этой поры все молчал; и когда раздавалось ретроградное слово «кадеты», – в моргающих глазках под стеклами виделось бегство зрачков, перепуганно вдруг закатавшихся в замкнутом круге.
Так он отступил в интегралы – не видеть невнятицы, уж угощавшей толчками под локоть; в… – да, да: Василиса Сергевна вдруг объявила себя пессимисткою, следуя там Задопятову; Митенька – черт подери – лапил Дарьюшку; действия и распоряженья правительства, – ужас его охватил при попытке осмыслить все это.
Решил не спускаться по лесенке Иакова вниз, а пробыть в центре ока, воссев в свое кресло, огра́ненное двумя катетами (эволюционизм, оптимизм), соединенными гипотенузою (ясность) – в прямоугольник, подобно ковчегу, несущемуся над потопом; единственно, что осталось ему – это изредка в фортку пускать голубей, уносящих масличные веточки в виде брошюрок; последняя называлась: «Об общем делителе».
Вот он – очнулся.
Но где Кувердяев? Разгуливал с Наденькой в садике, видно; профессор остался один: и тяжелым износом стояла пред ним жизнь людская: невнятица!
Запах тяжелый распространился в квартирочке; слышались крики: «фу-фу». И разгневанно там Василиса Сергевна в платье мышевьем (переоделась к обеду) отыскивала источник заразы; ругались над Томкой; профессор вскочил и стремительным мячиком выкатился, услышав, что источник заразы – отыскан, что Томочка, песик, принес со двора провонялую тряпку, и ел в уголочке ее; отнимали вонючую тряпку; а пес накрывал своей лапой ее, поворачиваясь, привздергивая слюнявую щеку:
– Рр-гам-гам!
Их оглядывал всех окровавленным глазом; довольный профессор поставил два пальца свои под очки и мешал отнимать эту гадкую тряпочку.
– Вот ведь, – невкусная тряпка; и как это Томочка может отведывать гадости?
А Василиса Сергевна, брезгливо поднявши край платья мышевьего, требовала:
– Отдай, гадкий пес!
Пес – отдал; и улегся, свернувшись калачиком, нос свой под хвостик запрятал и горько скулил.
Но тогда перед ним появился профессор Коробкин с огромною костью в руке (вероятно, он бегал за ней). Дирижируя костью над гамкнувшим Томкой, прочел свой экспромт (отличался экспромтами):
………………….
Так он начал воскресный денек; так и мы познакомились этим деньком с заслуженным профессором, доктором Оксфордского Университета.
9
Звонили.
Собаку убрал и: мог быть попечитель, Василий Гаврилович; Дарьюшка дверь отворила; и – Киерко.
– Здравствуйте, Киерко.
– Рад-с – очень, очень-с, – потер руки профессор; и подлинно: видно, что – рад; посетитель, щемя левый глаз, моргал правым, как будто плескал не ресницами, а очень быстрыми крыльями рябеньких бабочек; все же сквозь них поколол, как иголочкой, серым зрачочком, и им перекинулся от Василисы Сергевны к профессору; и от профессора – вновь к Василисе Сергевне.
То был человек коренастый и лысенький, среднего роста и с русой бородочкой: правильный нос, рот – кривил; был он в рябенькой паре; он в руку профессора шлепнул рукой с таким видом, как будто бывал ежедневно; как будто он свой человек; и как будто – ровнялся.
– Где вы пропадали?
Провел в кабинетик.
А Киерко руки свои заложил за жилет – у подмышек; и, поколотив указательным пальцем и средним по пестрым подтяжкам, видневшимся в прорезь:
– Ну-с – нуте: как вы?
Дернул лысиной вкривь; и, вперяясь зрачком в край стола, поймал шум голосов:
– Это – кто ж?
– Кувердяев.
– Бобер, – не простой, а серебряный, – локти расставил, побив ими в воздухе, – как же здоровьице – нуте – Надежды Ивановны? – быстрый зрачок перекинулся с края стола на профессора; и от профессора – к краю стола: пируэтиком эдаким ловко подстреливал Киерко то, что желали бы скрыть от него.
Подцепил он профессора: тот – как забегает; Киерко же:
– Ну я ж бобруянин, провинциал, стало быть; вот и бряцаю – нуте: бездомок!
Прошелся вкривую; стоял, заложив свои пальцы за вырез жилета, привздернув плечо, оттопырив края пиджака, и разглядывая прусачишку.
– Скажу я, что все поколение – да бобылье же!
Профессор смотрел на него, подперевши очки, – с удовольствием, даже со смаком, как будто превкусное блюдо ему предстояло отведать.
– Да, да, – бобылье, – плеснул веком; зрачком же провел треугольник: прусак – глаз профессора – желтый паркетик – прусак.
Подбоченился правой рукой; указательным пальцем левой он сделал стремительный выпад в профессора, точно исполнил рапирный прием, именуемый «прима», и будто воскликнул весьма укоризненно, бесповоротно: «J’accuse!»[7]
– Вы – бобыль, как и я; богатецкий обед и там всякое – нуте: да это же – видимость: мы земляки, по беде.
И – прусак – глаз профессора – желтый паркетик – прусак:
– Как хомут, повисаем без дела… А впрочем, – вкрепил он, – хомут довисит: до запряжки.
И сделалось: тихо, уютно, смешливо; но – жутко чуть-чуть: занимательно очень. Увидевши Томочку, носом открывшего дверь, поприсел: щелкнул пальцами:
– А, собачевина, «Canis domesticus»[8], – здравствуй: пословица есть, – обернулся он с корточек, – любишь меня, полюби и собаку мою: собачевина, лапу!
Схватив Томку за ухо, ухо на нос натянул – на соленый, на мокрый, на песий:
– Породистый понтер; а шишка-то, шишка-то: мой собратан, – улыбнулся он вкривь на профессора, очень довольного ярким вниманием к псу, – я – животное тоже, но я – совершенствуюсь; ты пока – нет.