реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Белый – Московский чудак. Москва под ударом (страница 6)

18

Таковы достижения многих усилий, теперь попиравших невнятицу: повара, комнатку на Малой Бронной (с пейзажем помойки), и вот – занавесочка лопнула; томики книг разбежалися по табачихинскому флигелечку, где двадцать пять лет он воссел, вылобанивая сочиненье – себя обессмертить: да, – так «рациональная ясность» держала победу; невнятица – выглядывала из окошечка желтого дома напротив.

Боялся невнятиц: едва заподозрив в невнятице что бы то ни было, быстро бросался – рвать жало: декапитировать, мять, зарывать и вымащивать крепким булыжником; под полом, пленная, все же сидела она, – черт дери: перекатывала какие-то шарики: он все боялся, что – вот: приоткроются двери, и фукнет кухарка отчетливым луковым паром; по рябеньким серым обоям прусак поползет.

Насекомых боялся.

Скрижаль мирозренья его разрешалась в двух пунктах; пункт первый: вселенная катится к ясности, к мере, к числу; пункт второй: математики (Пуанкаре, Исси-Нисси, Пшоррдоннер, Швебш, Клейн, Миттаг-Леффлер и Карл Вейерштрассе) – уже докатились; таким же путем вслед за ними докатится масса вселенной; вопросам всеобщего обучения он отдавался и верил: вопрос социальный – лишь в этих вопросах.

Он членам Ученого Комитета об этом писал.

Но проекты пылели в архивах, а он углублялся в свои перспективы, к которым карабкался с помощью лесенки Иакова, – до треугольника с вписанным оком, где он интегрировал мир, соглашаяся с Лейбницем: мир – наилучший.

Поэтому он ненавидел и привкусы слова: революция; он полагал, что толчок есть невнятица.

В мыслях он занял незанятый трон Саваофа – как раз в центре «Ока»: зрачком!

При царе-миротворце он правил вселенною; при Николае – толчки сотрясали уже плиты паркетиков этого вот флигелька; и профессор взывал к рациональным критериям; он потрясал карандашиком: «Ясности, ясности!». Требовал все пересмотра учебного плана Толстого.

Но члены Ученого Комитета – молчали.

Сперва был готов уничтожить «япошек» и он; за Цусимою – понял: народ, где идеи прогресса ввелись рационально, имел, черт дери, свое право нас бить; революция 1905 года – расшибла: он с этой поры все молчал; и когда раздавалось ретроградное слово «кадеты», – в моргающих глазках под стеклами виделось бегство зрачков, перепуганно вдруг закатавшихся в замкнутом круге.

Так он отступил в интегралы – не видеть невнятицы, уж угощавшей толчками под локоть; в… – да, да: Василиса Сергевна вдруг объявила себя пессимисткою, следуя там Задопятову; Митенька – черт подери – лапил Дарьюшку; действия и распоряженья правительства, – ужас его охватил при попытке осмыслить все это.

Решил не спускаться по лесенке Иакова вниз, а пробыть в центре ока, воссев в свое кресло, огра́ненное двумя катетами (эволюционизм, оптимизм), соединенными гипотенузою (ясность) – в прямоугольник, подобно ковчегу, несущемуся над потопом; единственно, что осталось ему – это изредка в фортку пускать голубей, уносящих масличные веточки в виде брошюрок; последняя называлась: «Об общем делителе».

Вот он – очнулся.

Но где Кувердяев? Разгуливал с Наденькой в садике, видно; профессор остался один: и тяжелым износом стояла пред ним жизнь людская: невнятица!

Запах тяжелый распространился в квартирочке; слышались крики: «фу-фу». И разгневанно там Василиса Сергевна в платье мышевьем (переоделась к обеду) отыскивала источник заразы; ругались над Томкой; профессор вскочил и стремительным мячиком выкатился, услышав, что источник заразы – отыскан, что Томочка, песик, принес со двора провонялую тряпку, и ел в уголочке ее; отнимали вонючую тряпку; а пес накрывал своей лапой ее, поворачиваясь, привздергивая слюнявую щеку:

– Рр-гам-гам!

Их оглядывал всех окровавленным глазом; довольный профессор поставил два пальца свои под очки и мешал отнимать эту гадкую тряпочку.

– Вот ведь, – невкусная тряпка; и как это Томочка может отведывать гадости?

А Василиса Сергевна, брезгливо поднявши край платья мышевьего, требовала:

– Отдай, гадкий пес!

Пес – отдал; и улегся, свернувшись калачиком, нос свой под хвостик запрятал и горько скулил.

Но тогда перед ним появился профессор Коробкин с огромною костью в руке (вероятно, он бегал за ней). Дирижируя костью над гамкнувшим Томкой, прочел свой экспромт (отличался экспромтами):

Истины двоякой — Корень есть во всем: Этот – стал собакой. Тот – живет котом. Всякая собака — Лает на луну; Знаки Зодиака Строят нам судьбу. Верная собака, В зубы на-ка, Том, Эту кость… Однако, — Не дерись с котом!

………………….

Так он начал воскресный денек; так и мы познакомились этим деньком с заслуженным профессором, доктором Оксфордского Университета.

9

Звонили.

Собаку убрал и: мог быть попечитель, Василий Гаврилович; Дарьюшка дверь отворила; и – Киерко.

– Здравствуйте, Киерко.

– Рад-с – очень, очень-с, – потер руки профессор; и подлинно: видно, что – рад; посетитель, щемя левый глаз, моргал правым, как будто плескал не ресницами, а очень быстрыми крыльями рябеньких бабочек; все же сквозь них поколол, как иголочкой, серым зрачочком, и им перекинулся от Василисы Сергевны к профессору; и от профессора – вновь к Василисе Сергевне.

То был человек коренастый и лысенький, среднего роста и с русой бородочкой: правильный нос, рот – кривил; был он в рябенькой паре; он в руку профессора шлепнул рукой с таким видом, как будто бывал ежедневно; как будто он свой человек; и как будто – ровнялся.

– Где вы пропадали?

Провел в кабинетик.

А Киерко руки свои заложил за жилет – у подмышек; и, поколотив указательным пальцем и средним по пестрым подтяжкам, видневшимся в прорезь:

– Ну-с – нуте: как вы?

Дернул лысиной вкривь; и, вперяясь зрачком в край стола, поймал шум голосов:

– Это – кто ж?

– Кувердяев.

– Бобер, – не простой, а серебряный, – локти расставил, побив ими в воздухе, – как же здоровьице – нуте – Надежды Ивановны? – быстрый зрачок перекинулся с края стола на профессора; и от профессора – к краю стола: пируэтиком эдаким ловко подстреливал Киерко то, что желали бы скрыть от него.

Подцепил он профессора: тот – как забегает; Киерко же:

– Ну я ж бобруянин, провинциал, стало быть; вот и бряцаю – нуте: бездомок!

Прошелся вкривую; стоял, заложив свои пальцы за вырез жилета, привздернув плечо, оттопырив края пиджака, и разглядывая прусачишку.

– Скажу я, что все поколение – да бобылье же!

Профессор смотрел на него, подперевши очки, – с удовольствием, даже со смаком, как будто превкусное блюдо ему предстояло отведать.

– Да, да, – бобылье, – плеснул веком; зрачком же провел треугольник: прусак – глаз профессора – желтый паркетик – прусак.

Подбоченился правой рукой; указательным пальцем левой он сделал стремительный выпад в профессора, точно исполнил рапирный прием, именуемый «прима», и будто воскликнул весьма укоризненно, бесповоротно: «J’accuse!»[7]

– Вы – бобыль, как и я; богатецкий обед и там всякое – нуте: да это же – видимость: мы земляки, по беде.

И – прусак – глаз профессора – желтый паркетик – прусак:

– Как хомут, повисаем без дела… А впрочем, – вкрепил он, – хомут довисит: до запряжки.

И сделалось: тихо, уютно, смешливо; но – жутко чуть-чуть: занимательно очень. Увидевши Томочку, носом открывшего дверь, поприсел: щелкнул пальцами:

– А, собачевина, «Canis domesticus»[8], – здравствуй: пословица есть, – обернулся он с корточек, – любишь меня, полюби и собаку мою: собачевина, лапу!

Схватив Томку за ухо, ухо на нос натянул – на соленый, на мокрый, на песий:

– Породистый понтер; а шишка-то, шишка-то: мой собратан, – улыбнулся он вкривь на профессора, очень довольного ярким вниманием к псу, – я – животное тоже, но я – совершенствуюсь; ты пока – нет.