Андрей Белый – Кубок метелей (страница 11)
Так горсти пятен рассветали и отгорали.
Старый мистик то проливал на стол седину, то шептал Адаму Петровичу:
«Промчался золотой век скромности. Кто может теперь вернуть мне былое?
«Ну, конечно, не крикуны!
«А все Тот же, все Тот же зовет нас туда же!»
Нервно закурил и бросил под ноги горсточку пламени на спичке.
И стая прыснувших дымов ароматно всклубилась из-под сигары в синем бархате вечера.
«Никто не знает, что творится в умах.
«Ослепли. Погибают, и призраки смерти обступят со всех сторон.
«Говорят о том же, все о том же – говорят о любви и не знают любви…
«Линию глубины превращают в точку на плоскости.
«Лабиринта глухие стены: Минотавр ждет!»
И пока шумели кругом, Адам Петрович открывал ему душу: «Я люблю ее».
«Всякая ко Христу любовь приближается! «Уноситесь же, милый, на Христовой любви, как на крыльях…»
«Вам дано: о, дерзните, желанный!
«Вы на смерть пойдете!
«Чем нежнее любовь, несказанней, тем грознее, ужасней встает ненавистное время во образе и подобии человеческом…
«Вы любите свято, о, бойтесь, желанный: третий встает между вами!
«Странно зовет священная любовь на брань с драконом времени.
«Зовет. Все зовет…
«Все победит любовь!»
А сбоку кричали: «Чем святей, несказанней вздыхает тайна, тем все тоньше черта отделяет от тайны содомской.
«Подле белизны, лазури и пурпура Христова вихрем соблазнов влекут нас иные пурпуры[8].
«Ангельски, ангельски в душу глядятся одним, навек одним».
Вздыбился над домами иерей – вьюжный иерей, белый.
Заголосил: «Соблазн разрушается!»
Замахнулся ветром, провизжавшим над домом, как мечом.
«Вот я… вас… вот я!
«Моя ярость со мною!»
И блистал он снегами.
Перед ним, над ним, вкруг него зацветали огни: за ним мстители-воины, серебром, льдом окованные, поспешали.
Яро они, яро копьями потрясали – сугробы мечами мели, мечами.
Точно две встречные волны, столкнулись два эстета в темном углу.
Один Шептался с другим. Да, с другим.
«Вы все тот же, вы милый, тот же вечно желанный!»
«Все тот же».
«Вы – мой отсвет улыбок, мой бархат желанных исканий».
«Вы прекрасную любите даму. Да, нет – полюбите меня».
«Полюбите меня».
«Чем нежнее черные кудри к челу вашему льнут – тем смелее, тем настойчивей люблю я, люблю».
Вот и губы эстетов змеились запретной улыбкой. Да, запретной до боли – змеились, змеились.
Так.
Вскипела в окне, плача гневно, – летела, снеговая царевна.
Так гневно, так гневно склонил, опустил глаза: точно его распинала, крестная его распинала тайна.
Точно рвался с кипарисного древа, рвался.
Ах, да, да! Ему говорил старый мистик: «Они и о тайне, но в тайне и их уязвил соблазн».
Адам Петрович встал. Встал – скорбно губы застыли изгибом.
И встал…
Руки поднял, заломил, опустил: хрустнули пальцы,
И застыли губы, застыли.
Пусть: застыли.
Возвращался домой. И роились рои: у фонарей рои роились, – и у ног рои садились.
Роились.
Белый бархат снегов мягко хрустел у его ног: ах, цветики блесток цветились и отцветали.
Его глаза то цветились, то закрывались ресницей, и парчовая бородка покрылась бархатным инеем.
Прохрустев мимо ее дома, в золотой смеялся ус:
«Кто может мне запретить только и думать о ней?
«Думать: да, – о ней».
Бежал, бежал – пробежал.
Невидимый кто-то шепнул ему снегом и ветром:
«Думать о ней? Ну, конечно, никто».
Снежно поцеловал, нежно бросил – бросил под ноги горсть бриллиантов.
Бросил.
Стаи брызнувших искр, ослепив, уж неслись: неслись – понеслись из-под ног в белом бархате снега.
Кто-то, все тот же, долго щекотал, ярко, слепительным одуванчиком – да и все затянул: все затянулось пушистыми перьями блеска, зацветающими у фонарей.