18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Андре Моруа – Мемуары (страница 4)

18

Но такова была натура моего отца, скрытная и гордая, что он не только остался, но и не сказал ни слова. Однако что-то в нем надломилось, подорвалось вместе с доверием, и с тех пор он больше никогда не чувствовал себя здоровым. И двадцать лет спустя, уже когда справедливость была давно восстановлена, рассказывая мне эту историю, он еще трепетал от негодования.

— Когда я увидел в документе имя Поля, а не мое, — сказал он мне, — я подумал, что схожу с ума…

Слишком тесные узы связывали его с фабрикой, чтобы расстаться с ней. Многие из рабочих были эльзасцами, и он организовал в 1871 году их переезд во Францию. Поутру на обходе он останавливался перед каждым станком и обменивался несколькими фразами с чесальщиком или прядильщиком. Он был в курсе всех семейных дел, с ним советовались по поводу свадеб, он присутствовал на похоронах. «Месье Эрнест крутоват, но справедлив», — говорили о нем, уважая его невероятную работоспособность. Отец не допускал, чтобы хозяин приходил на фабрику позднее или уходил раньше рабочих. В годы моего детства работа начиналась в полседьмого, и он поднимался чуть не в пять часов утра. Он сам наловчился выполнять все самые сложные производственные операции и мог с ходу заменить ткача или прядильщика, жаловавшегося на трудности работы.

— Месье Эрнест, эту основу не соткешь — нитки плохие…

— Посмотрим.

И если рабочий был прав, отец с ним соглашался. А какое было счастье, когда он брал меня с собой в обход. Хотя меня пугал шум станков, мне нравился запах влажной шерсти на сортировке, длинные жгуты, которые в красильне опускали в чаны с красками, и особенно — большая паровая машина с блестящими никелированными деталями. Отец ласково гладил шатуны, как укротитель зверей — послушного его воле хищника.

— Как дела? — спрашивал он у механика.

— Все в порядке, месье Эрнест…

И обход продолжался.

Когда мне исполнилось шесть лет, было решено, что меня пора готовить в лицей. Я предпочел бы заниматься с мамой, но она организовала у одной эльзаски, мадемуазель Полюс, маленький кружок, где я обучался вместе с двумя-тремя мальчиками. Я брал также уроки фортепьяно, сначала у мадам Ритленг, пожилой дамы с диковинными усиками, затем у месье Дюпре, органиста церкви Непорочного Зачатия и отца великого органиста Марселя Дюпре. Отличный музыкант, он сразу же заметил, что особыми способностями я не отличаюсь.

— Ты чувствуешь музыку, — говорил он мне, — но пальцы тебя не слушаются.

На уроках он чаще всего играл мне сам: Шопена, Шумана, Баха. Пусть он не сделал из меня пианиста, зато научил любить хорошую музыку, за что я ему признателен. Каждый год, когда он устраивал музыкальный утренник, я должен был выступать там для успокоения родителей. Я всегда играл в четыре руки с Дюпре некую «Восточную серенаду».

— Ни о чем не беспокойся, — говорил он. — Бери просто ноту «ля», потом в октаву «ля, ля, ля», а уж импровизировать буду я.

Он делал это столь изобретательно, что все меня поздравляли. Учили меня и языкам, английскому и немецкому. Моей первой учительницей немецкого стала старая дева Берта Бюсман, набожная католичка, полная и добрая. До меня у нее была в Эльбёфе другая ученица, «kleine Elisabeth»[12], а потом она так и осталась жить в нашем городе, где ее уважали за благочестие. Фрейлейн Берта рассказывала мне об одном из своих племянников Генрихе Брюннинге, расхваливая его ум и всяческие добродетели. Когда господин Брюннинг стал тридцать лет спустя рейхсканцлером, я задавался вопросом, не тот ли это случайно «маленький Генрих», в адрес которого я выслушал столько похвал. Но узнать было не у кого. Однако настал день, когда, встретив экс-рейхсканцелера в Америке у полковника Рузвельта, я смог задать ему этот вопрос. Это действительно был он, племянник фрейлейн Берты. Такой же серьезный и набожный, как она. Немецкому она меня не научила. Впрочем, я перевел с ее помощью пьеску «Gott sei Dank, der Tisch ist gedeck»[13] и вызубрил солдатскую песенку времен франко-прусской войны.

Ich hat einen Kamerad. Einen besser find ist du nit…

Что касается английского языка, которому предстояло сыграть в моей жизни столь большую роль, то я учился ему весьма небрежно у молодой красивой ирландки мисс Луизы Мак-Энелти; ее девственная красота увядала в Эльбёфе в печальном одиночестве вследствие какой-то драмы в юности, из-за которой ей пришлось покинуть родину. Она давала мне читать «Маленького лорда Фаунтлероя», который мне не понравился, и «Остров сокровищ», которого я побаивался. Помню, на протяжении нескольких лет мисс Лиззи все советовала мне прочитать роман под заглавием «Тельма». В начале каждого урока она меня спрашивала: «Have you read „Thelma?“» — «No, miss Lizzy»[14].

С того времени прошло почти полвека, а я так и не прочитал «Тельму».

Отец хотел научить меня ездить верхом.

— Когда-нибудь ты станешь офицером запаса, — говорил он. — Верховая езда тебе пригодится.

В Эльбёфе был манеж, содержавшийся отличным наездником, унтер-офицером запаса по фамилии Шарпантье. Он питал ко мне дружеские чувства. Насколько я был не склонен к игре на фортепьяно, настолько же способен к верховой езде. Шарпантье оказался строгим учителем. Он пускал меня без шпор рысью и заставлял по четверть часа ездить без седла. Затем возвращал стремена, брал в руки бич и пускал меня галопом:

— Носки, назад!.. Сидя! Сидя!.. Скользи по седлу!.. Носки!

Поначалу я шалел от запаха манежа, криков Шарпантье, бича, пугавшего лошадь, быстрой смены команд. Но очень скоро стал вполне сносным наездником. Одна из лошадей прошла школу высшей дрессуры. На ней я отрабатывал испанский шаг, ход рысью, переменный шаг.

— Правая нога, левый повод!.. Левая нога, правый повод! — кричал Шарпантье.

Пока однажды не сказал:

— Ладно… Ты станешь хорошим наездником.

Восьми лет я поступил в местный лицей в Эльбёфе, филиал лицея в Руане. Классы были крайне немногочисленны, по шесть — двенадцать учеников, поэтому учились все отлично. Учителя страстно любили свое дело. Учитель шестого класса Киттель, человек с черной бородкой, близорукий, лысый, худой, к тому же вспыльчивый, был женат на богатой женщине и преподавал не из-за денег, а по призванию. Он получал удовольствие от проверки тетрадей. По его требованию мы складывали страницы пополам по вертикали и писали только на одной стороне. Другую он исписывал размашистым, вычурным, с наклоном почерком, который походил на него самого. По четвергам он брал учеников на велосипедные прогулки, угощал на окрестных фермах клубникой со сливками и, глядя на открывающиеся виды, произносил строки Вергилия или Лафонтена.

Киттель был первым, кто мне сказал, что, возможно, я когда-нибудь стану писателем. Мне исполнилось всего десять лет. Он дал мне задание — сочинить историю палки. Эта палка, срезанная в лесах Сен-Пьера, должна была сама написать свои воспоминания. Не помню, какое уж жизнеописание я ей сочинил, но легко придумал длинный рассказ, который он прочитал перед всем классом.

На всю жизнь врезался мне в память урок, когда Киттель прочитал нам для изложения мудрую историю «Поликратов перстень». Поликрату, тирану Самоса, удавались все его начинания, и, опасаясь гнева богов, он решил пожертвовать своим самым дорогим перстнем и бросить его в море. На следующий день рыбак, вскрывая только что выловленную рыбу, обнаружил перстень и принес его тирану, а тот, напуганный знамением, решил, что для него началась полоса бедствий. И в самом деле, он в скором времени был побежден, разорен и умер в изгнании. Этот прекрасный рассказ смутил меня.

— Раз он пожертвовал перстнем, — сказал я г-ну Киттелю, — боги могли оставить его счастливым.

— Но, — ответил тот, — он пожертвовал только своим перстнем.

Киттелю я обязан и своей первой публичной лекцией. Он предлагал нам (в десять лет) выступить перед товарищами. Сюжетом моего maiden speech[15] было: «Сравните Эсфирь Расина с библейской». Я готовился изо всех сил, но мой дебют омрачило лексическое недоразумение. Излагая историю Эсфири, я употребил по отношению к гордой Васти слово «конкубинка». Я не знал, что оно значило, но оно понравилось мне длиною и редкостью. После урока г-н Киттель попросил меня остаться и сурово отчитал.

— Почему, — сказал он, — почему вы развращаете своих товарищей? Если вы начитались скверных книг, то будьте по крайней мере достаточно скромны, чтобы не делиться с другими этими своими познаниями.

Я расплакался. Несколько смутившись, он стал меня утешать, но повторил, что «конкубинка» — чудовищное слово, которое не должны употреблять мальчики моего возраста. Этот случай заронил в мою душу смятение и любопытство, а реакция учителя вызвала куда более опасные мысли, нежели поведение надменной Васти.

Но я бесконечно обязан Киттелю. Он привил мне вкус к чтению, научил меня уважать язык, заложил прочные основы латыни, после чего все мне показалось легким. Сегодня, когда я объездил столько стран и видел много школ, я понимаю, какая редкая удача выпала нам — получить в десять лет учителей, достойных преподавать в любом из университетов мира. Эти педагоги трудились бескорыстно, с единственной целью: наилучшим образом воспитывать поколения юных французов, — и так самозабвенно, что в конце каждого года страдали от расставания с учениками. Накануне раздачи премий Киттель прочитал нам «Последний урок» Альфонса Доде и едва смог закончить чтение: голос его задрожал от слез. Мы были удивлены и смущены. Мне он подарил на память книгу «Русская душа», в которую входили повести Пушкина, Гоголя и Толстого; на первой странице он написал мне посвящение, в котором просил не забывать его, когда я стану писателем. И я никогда не забываю его.