Андре Моруа – Мемуары (страница 16)
Большой совет вздохнул, но смирился. Молодого человека берут в Париж! Подумайте, какое новшество! В среду вечером, как это было принято, в цилиндре и сюртуке я отправился в путь. Нас приняли радушно. Старые торговцы сукном Дормёй, Пезе, Шере, которые так давно знали нашу фабрику, жалели, что не могут более делать ей заказы. И были рады новым образчикам, к которым отнеслись с великодушной снисходительностью. Я вернулся вечером, продав все узоры и набрав заказов на три или четыре сотни штук сукна. Но мой запас моделей был исчерпан. Я не предполагал, что каждая крупная фирма пожелает приобрести ткань в эксклюзивное пользование, а значит, ассортимент должен быть куда обширнее. Но и этот скромный успех внушил доверие «старикам», и на следующий год мои полномочия расширились.
Три года спустя мой отдел узорчатых тканей уже выпускал от восьми до десяти тысяч штук сукна в год, и сумма общего оборота фабрики превосходила на несколько миллионов цифры, достигнутые в годы наибольшего ее процветания. Моя личная заслуга в этом была невелика. Старая фабрика — это крепкий, могучий организм, всегда готовый к работе. Моя роль сводилась лишь к тому, чтобы сделать рывок, приближающий ее к новым временам; и она оказалась на высоте. Я чувствовал себя губернатором колонии, за спиной которого — сила и богатство обширной империи. В двадцать три года я стал самостоятельным и полноправным хозяином солидного промышленного предприятия. И нажил собственный опыт. Поколение дядюшек ничего не смыслило в новом для них ремесле. Они позволили мне делать свое дело, а поняв, что зависят от меня, даже зауважали. Я помнил о несправедливости, от которой страдал отец, и, как только окреп, стал добиваться того, чтобы дело именовалось «Френкель и Эрзог». Несколько позднее мне это удалось.
Осознание своей власти и чувство ответственности изменили мою жизнь и в какой-то мере характер. Я был настолько загружен, надо было ежедневно принимать столько решений, что уже не оставалось времени на печальные раздумья о самом себе, о правах и обязанностях промышленника. «Гамлет — плохой принц, если размышляет над черепом», — писал мне Ален. Мне предписывались правила игры и обязанности командующего. Я мечтал написать труд «Рабство и величие индустрии», ибо зуд сочинительства не оставлял меня. На фабрике у меня был свой рабочий кабинет, забитый шерстью, войлоком, тканями. В тайном шкафу я прятал Бальзака, Паскаля, Тацита и большие тетради, куда, как только выдавалась свободная минута, записывал свои мысли и планы. К чувству удовлетворения от удавшегося дела, а оно было немалым, примешивалось чувство сожаления о книгах, которые никогда не будут написаны, и о творческой жизни, которую я никогда не проживу. В лицее я мечтал познакомиться когда-нибудь с Анатолем Франсом, Морисом Барресом, Редьярдом Киплингом. Но в мире, в котором я жил, не было места для общения с такими людьми. Как при образе жизни промышленника, деловом и замкнутом, мне выпадет возможность таких встреч? Где взять время на литературные занятия? Я не видел выхода и от этого страдал.
Обретя самостоятельность, я стал ездить в Париж каждую неделю, устраивая по понедельникам обход магазинов и проверяя, как расходятся наши товары. Таким образом я получил возможность проводить воскресенье вдали от Эльбёфа. Я пристрастился к концертам классической музыки, от которых получал новый заряд сил. Когда-то Дюпре привил мне любовь к Баху, Шопену, Шуману, теперь Колонн[79] и Ламурё[80] открыли мне Бетховена. Я принял его всей душой. Все, о чем я думал и что не был в состоянии выразить, звучало в его симфониях. Как только начинал струиться могучий поток звуков, я отдавался на их волю. Бетховен напоминал о доброте, милосердии, любви, омывал и очищал душу, поневоле черствевшую по мере того, как я привыкал командовать.
Урок Бетховена был мне в ту пору особенно необходим. Все время занятый делами, работающий до изнеможения, не имея свободной минуты, я становился властным, эгоистичным. Женщины уже представлялись мне не прекрасными дамами, которым поклоняются рыцари, а инструментами для получения удовольствия, служанками. И все-таки одна из встреченных мною оказалась достойной любви. Это была студентка-медичка, я познакомился с ней в парижском поезде. Случайно завязался разговор. Я нашел свою спутницу образованной, на удивление логично выражающей свои мысли. К тому же она была хороша свежестью белокурой фламандки; я пожелал с ней встретиться. Это оказалось совсем не трудно: хотя она и была замужем, но проходила практику при больнице, и лекции, занятия, а порой и ночные дежурства предоставляли ей большую свободу.
Два-три раза мы пообедали вместе, затем я снял квартиру на улице Мадрид на первом этаже небольшого дома, в глубине двора, чтобы принимать ее у себя. Это была пора гарсоньерок, романов Бурже, «Алой лилии»[81], и мадам N. находила удовольствие в том, чтобы спешить на тайные встречи, закрыв лицо плотной вуалеткой. Сколько раз Сюзанна (так ее звали) просила:
— Останьтесь в Париже на ночь, с понедельника на вторник.
— Невозможно! — отвечал я. — Во вторник в семь тридцать утра я должен быть на фабрике.
— Тогда освободите хоть часть вечера в понедельник.
— Вы бредите, Сюзанна! А моя работа?
Возможно, такое служебное рвение было и похвальным, но здесь выглядело неуместно. Я становился пуританином от промышленности.
Когда наступило время отпуска, я отправился в Альпы в обществе опытных альпинистов, а на обратном пути остановился в Женеве. Я обещал навестить там артистку Мэгги Б. — подругу моего товарища Клода Жевеля. Она играла в театре парка O-Вив. Во время антракта я зашел в ее ложу. Рядом с ней сидела девушка. Мэгги ее представила: «Мадемуазель Жанина де Шимкевич».
Захваченный врасплох невиданной красотой девушки, я утратил дар речи. Я часто грезил о прекрасном лице, в котором слились бы задумчивая серьезность подростка и хрупкая грация женщины. И вот оно было передо мной.
«Мадемуазель де Шимкевич, — сказала Мэгги, которую я едва слышал, — пришла со мной посоветоваться… Она хотела бы стать артисткой».
Я не мог оторвать глаз от нежданного видения, которое оказалось воплощением моих заветных желаний. Девушка была в гладком шелковом платье, украшенном только матросским воротничком синего шелка в белый горошек и поясом из той же ткани. Большая соломенная шляпа была перевязана белым в синий горошек платком. Она глядела на меня с улыбкой, смущенная моим молчанием.
О чем говорила Мэгги в тот вечер? Понятия не имею. Помню только, как ждал конца антракта, чтобы остаться наедине с Жаниной; наконец раздался долгий звонок.
— Вы возвращаетесь в зал? — спросил я.
— Нет, — сказала она. — У меня нет билета. Я зашла только повидать мадемуазель Б.
— Могу ли я вас проводить по парку?
— Как вам угодно.
Когда я воскрешаю в памяти эту сцену, то снова испытываю смешанное чувство восхищения, окрыленности и доверия. Я сразу же полюбил ее чистый, немного приглушенный голос, его поэтичность и печаль. О чем она тогда говорила? Она рассказала мне историю своей жизни. Ее мать, красавица из Лиона, завоевала сердце русского дворянина Константина Шимкевича. Тот умер совсем молодым, оставив двоих детей. Вдова отправилась в Швейцарию и поместила свою дочь в монастырь в Лозанне; сына она определила в интернат в Нёшателе. Жанина, вышедшая год тому назад из монастыря, чувствовала себя несчастной.
— Почему же?
— Это очень непросто объяснить.
— Неужели так сложно?
— Нет… скорее тяжело.
— Но когда выговоришься, становится легче.
Несколько минут спустя мы сидели рядом на скамейке в парке O-Вив; при лунном свете она мне объяснила, почему домашняя жизнь стала для нее нестерпимой. С той минуты как я ее увидел, во мне проснулась душа рыцаря моего детства. Она была королевой «Маленьких русских солдат», Наташей из «Войны и мира», Ириной из «Дыма».
— Как ни странно, но я вас жду уже двадцать лет.
Наши руки встретились в темноте.
— Вы похожи, — сказал я, — на ангела Рейнолдса[82].
— Не надо меня переоценивать. Вы будете разочарованы…
— Не думаю.
Луна скрылась за деревьями. Моя новая знакомая встала.
— Мне пора домой. Львы придут в бешенство.
— Какие львы?
— Моя мать и бабушка.
Я проводил ее до двери дома.
— Смогу ли я увидеть вас завтра?
— Да. Приходите к четырем часам к нашей скамейке. Я там буду. Поужинаем вместе.
Я вернулся в отель на берегу заснувшего озера. На душе было легко и радостно. От моего цинизма не осталось и следа.
9. «FOR BETTER, FOR WORSE»[83]
На следующий день я завтракал с Мэгги в кафе «Дю Нор» и подробно расспрашивал об ангельском видении, которое вчера вечером осветило ее ложу.
— Вы только о ней и говорите, дорогой мой, — сказала Мэгги. — И ведете себя почти неприлично… Вы даже не остались досмотреть мою пьесу. Впрочем, я вас понимаю: эта малютка необычайно красива… Что вам сказать? Я познакомилась с ней у своих женевских друзей. Они находят ее очаровательной и сообщили, что она принадлежит к древнему славянскому роду. Когда-то ее мать бросила своего русского мужа ради швейцарского дипломата. Они поселились в Женеве… Законный муж давно умер, дядя, Жан де Шимкевич, который живет в Варшаве, высылает немного денег на воспитание детей. Я видела мать, она все еще красивая, веселая, щедрая. Но в делах — полнейший беспорядок. Дети из-за этого страдают. Представьте себе: в этом пуританском городе им дают понять, что их превосходная родословная имеет куда меньше значения, чем открытая связь матери. Их никогда не примут в кругах местной аристократии. Вот почему малышка хочет трудиться, зарабатывать на жизнь, поскорее вырваться отсюда…