Андре Моруа – Литературные портреты: В поисках прекрасного (страница 15)
Предисловие не лжет. Прежде чем испытать соблазны города, Урсула была добродетельной поселянкой, «очень богобоязненной». Вокруг себя, в деревне, она видела одни лишь хорошие примеры. Ее родители были почтенными стариками. Пьер, старший брат, издающий письма после печальной смерти героев, рыдает, говоря об их проступках. Фаншон, его жена, пишет совсем как ученый богослов: «Мне кажется, согласно моему скромному разумению, что дражайшей даме не в чем себя упрекнуть; ибо искушаемый не совершает преступления, в отличие от того, кто поддается искушению, а этого, Бог даст, не случится никогда». Хорошо изображено медленное движение Урсулы к познанию порока – преступная снисходительность к нему, затем понемногу от невольного разврата к очерствению, от продажной любви к самой грязной проституции.
И вот, поместив свою героиню на нижнюю ступень – идти дальше по пути унижения уже некуда, – он заставляет ее возродиться через вновь обретенное благочестие и неожиданный поворот: она становится законной супругой и маркизой. Итак, Урсула была бы спасена, совращенная поселянка сделалась бы обращенной горожанкой, не будь судьба жестока к ней, – в результате мелодраматических случайностей она принимает смерть от руки своего брата, злосчастного Эдмона. Обоих хоронят в родной деревне, надписи на могилах обобщают то, что автор старается донести до нас: «Здесь покоится Эдмон Р***, сын честных и добродетельных родителей; его, однако, испортил город, где он нашел жалкую смерть, подвергнувшись ужаснейшей каре»… «Здесь покоится Урсула***, его сестра, маркиза де ***, которая пребывала в городе вместе с братом, живя там, как он, и была точно так же наказана, глубоко раскаявшись (как он). Да пребудут они в мире. Аминь».
Кое-кто говорил, что религиозная философия, проповедуемая автором, – всего лишь лицемерие, рассчитанное на успокоение читателей и цензоров. И правда: разве мы не видим, что он находит явное удовольствие в описании самых безнравственных деяний? Разве мы не находим в его собственной биографии прообразы смятенных чувств, которыми он упивается? Он показывает, как Урсула и Эдмон впадают в искушение совершить инцест – и поддаются ему. Но, как нам известно из его собственных признаний и, что важнее, из исследований ретифистов, это искушение владело им самим до старости. «Я знаю своего Ретифа, и тело его, и душу… Сразу же говорю: он человек явно несимпатичный», – утверждает господин де Табаран, называющий его «хнычущим невропатом». Да, он немало распространяется о добродетели – но какой добродетели? «Удовольствие, – пишет он, – есть добродетель, скрытая под более веселым именем» – и еще: «Добродетель, делающая несчастным, не есть истинная добродетель». Один из тех, кто говорил о Ретифе, заметил, что XVIII век «желал сделать приятным все, вплоть до лицемерия».
Мне кажется, что истина сложнее. Когда Ретиф рассуждает о добродетели, он вспоминает хорошо знакомых ему крестьян-янсенистов из Саси. Не следует забывать: он – автор «Жизни отца моего», чистой, благородной книги, в искренности которой нельзя усомниться. Не забудем, что идеалом женщины для него была Колетт Фурнье, превратившаяся в госпожу Парангон, чье имя стало синонимом совершенства. (Возможно, оно позаимствовано из лексикона печатников, ведь «парангон» – это название шрифта; но все равно намерение очевидно.) Письма Фаншон, очаровательной невестки обоих изгоев, проникнуты наивной добротой, которая, признаюсь, трогает меня. Я понимаю, что она заставила плакать мадемуазель де Леспинас.
Но если в нем и замечалась некая склонность к чистоте, несомненная и наследственная, все-таки Ретиф прежде всего был больным человеком. Сочетание рано проявившейся чувственности с крайней робостью породило мрачную одержимость. В любви он был фетишистом и лишался чувств, дотрагиваясь до туфельки желанной женщины. В Париже нищета и занимаемое им положение привели его к самым дрянным проституткам, и естественно, что он, как мог, вознаграждал себя за несправедливость Эрота, описывая роскошную, утонченную любовь. Он – «народный автор», «романист с засученными рукавами». А народ всегда любил мелодрамы. Сегодня ему больше всего нравятся фильмы, показывающие недостижимую и, впрочем, несуществующую жизнь. Ретифу не довелось пережить красивых приключений, и он искал их – тщетно – от Центрального рынка до Пале-Рояля. Он вознаграждал себя ими в романах. Руссо тоже признался как-то раз, что шелковая юбка возбуждает в нем желание скорее, чем превосходный характер или острый ум.
В разглагольствованиях циничного Годэ слышится голос дьявольского и очень умного Ретифа. Годэ – меланхоличный и многословный совратитель. «Итак, дражайшая дочь, – пишет он Урсуле, – начните с того, что определите свои принципы, если хотите избежать несчастий и наслаждаться, посреди сладострастия, всеми прелестями добродетели, соединенными со всеми преимуществами порока (да не испугает вас это слово, это всего лишь слово)». И далее: «Любите деньги; для девушки вашего сословия это добродетель, лишь бы только она не переходила в постыдную скупость». Этот дьявол осторожен, как и дьявол Бернарда Шоу[98]. Он намерен сохранять приличия, но имеет вкус ко всему настоящему. В любопытном письме из седьмой части он старается разделить «то, что можно делать» и «то, чего нельзя делать». Это трактат о нравственности, написанный дьяволом.
В двух колонках Годэ проводит различие между тем, чего нельзя делать, если следовать его особому нравственному кодексу, и тем, что человек имеет право делать. «То, чего нельзя делать: каждый властен над своим телом, но злоупотреблять этим, чтобы наконец погубить себя нравственно и физически, есть преступление перед природой и обществом… Никто не обязан исповедовать ту или иную веру, но если проявлять безрассудство и прилюдно не уважать никакую религию, могут последовать большие несчастья…
По правде говоря, это не так уж далеко от воззрений какого-нибудь Вольтера или Дидро. Когда Ретиф вырывается из детства, его философия, по сути, такова же, как у любого человека XVIII столетия. Он верит в природную доброту поселянина, не развращенного миром и городом. Он презирает общество – то, с которым столкнулся в Париже. Его возмущают привилегии богачей, их власть над чувствами и телами бедных девушек. Он ждет, он возвещает, он хочет Революции; как я уже говорил, в нем есть нечто от Жюльена Сореля. В ожидании необходимых потрясений он предлагает реформы и в этом похож на Вольтера и Руссо. Он хочет реформировать образование, театр, орфографию, проституцию. Позже он захочет обобществления собственности, раздела земель и даже женщин. Он охотно узаконил бы кровосмешение. У Руссо, более здравомыслящего, рассудок берет верх над чувствами; Ретиф отдается своему необузданному воображению.
Но воображение приводит его к поразительным догадкам. В «Совращенной поселянке» (письмо XLVIII) он делает предположение о том, что сифилис и другие заразные болезни распространяются бактериями: по его словам, это «миазмы, мельчайшие твари, невидимые глазу зверьки, чье семя способно долго сохраняться и затем прорастать в живых телах». Он выдвинул фантастическую теорию относительно эволюции; говорил еще до Ницше о вечном возвращении; знал, что Солнечная система перемещается в пространстве; воображал летающие машины тяжелее воздуха и объявлял, что в будущем солдаты станут сбрасывать с них бомбы. Удивительное сочетание мечтателя-фантаста и писателя-реалиста. Он близок к гениальности.
Высказывалось мнение, что у Ретифа больше гениальности, чем таланта. И все же талант у него имелся. Некоторые деревенские картины (старая поселянка, ожидающая возвращения блудного сына), некоторые сцены в комнатах – в них он, пожалуй, равен великим. Но все портит, с одной стороны, его эротомания: впадая в нее, он лишается дара строить повествование, а с другой – его безудержная болтливость. Он пишет тысячу страниц там, где Флобер написал бы десять. Полный хаос, освещаемый, однако, прекрасными озарениями. «Совращенная поселянка» не трогает нас до слез, но привлекает картинами почти неизвестного нам Парижа, в которых мы чувствуем правду.
Лучший способ составить о нем мнение – определить расстояние между ним и теми, с кем его сравнивают. О Руссо я уже говорил: несмотря на известное сходство (откровенничанье о глубоко личном, моралистический цинизм, лиризм, тщеславие преобразователя), он, безусловно, предстает более великим, чем Ретиф. Вслед за Валери я сознаюсь, что предпочитаю «Новую Элоизу» «Совращенной поселянке», не из-за притягательности повествования (в этом Ретиф зачастую превосходит его), но из-за качеств его героев. Можно возразить, что Ретиф желал описывать маленький мир, свой мир, которым пренебрегал Руссо. Пожалуй, так – но это вопрос достоинств души и стиля.