18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Андре Асиман – Восемь белых ночей (страница 68)

18

– Надеюсь, тебе полегче, – сказала она. Делает вид, что все дело в моем нездоровье, мне нужно поспать. Я посмотрел на нее с немым вопросом: ты действительно не идешь?

– Я немножко посижу, еще выпью, – произнесла Клара.

Я пожал ему руку, мы с Кларой поцеловались в обе щеки.

Никогда больше не иметь с ней ничего общего. Никогда больше не встречаться. Никогда, никогда.

Сегодня был один из худших дней в моей жизни. Вернее, самый худший. Понадобится несколько дней, может, целая неделя, чтобы от этого оправиться. Или я недооцениваю ущерб? Скорее год, до следующего сочельника – душа справляет собственные годовщины и все такое…

Вместо того чтобы двинуться к центру, я зашел в парк Штрауса. Довольно, довольно, довольно, думал я. Я здесь в последний раз. Я вспомнил озаренную светом статую, высокие свечи, заиндевевшие ветки, кровоточащую любовь, прогулку до собора и обратно – она оторвалась от друзей, привела меня сюда, в тихое место, и в момент, когда мы совсем-совсем сблизились, заявила, что ей нужна рюмка крепкой водки, чтобы растопить лед. Будет проходить мимо и каждый раз станет думать обо мне, воссоединяться со мной, и в один прекрасный день, когда они с мужем будут смотреть из окна ее гостиной на снег, что падает на Гудзон, она заплачет и скажет, печален голос, что ко мне взывает, она постареет, помудреет, жизнь будет клониться к закату, полная желчи и воспоминаний, и она скажет первой же побирушке, которую встретит в парке Штрауса: когда-то он любил меня, а я была прекрасна.

Жестокий призрачный город. Manattàn Noir. В нем сплошной нуар. Снег – всего лишь ширма, ложь, и он тоже – нуар. Снег ранит, потому что обманывает. Когда блестит асфальт, вам известно, что перед вами темная твердая субстанция, битый камень под ним, а в нем – осколки битого стекла. Снег – точно мякоть и жидкий деготь, только он податливый снаружи, будто бархат или хлеб и все те хорошие вещи, что проминаются от прикосновения. А вот изнутри он черный, жесткий, битумный – вот таким мне все сегодня и кажется. Черное, жесткое, битумное.

Я постоял минутку в надежде, что она передумает и догонит меня. Но никто не шел. Вокруг парка Штрауса – ни души. Все ушли. Застрявшие в снегу волхвы с пылающими головами пропали, пропали Сейянса мадамистая, Рахун и попрошайка: явились и исчезли. Остались лишь наши тени – или только моя. Поэт Леопарди был прав. Тоска и горечь – наша жизнь, не больше; мир – грязь.

Ночь седьмая

Меня грела надежда, что когда-нибудь, когда это уже не будет иметь никакого значения, она спросит: «Почему ты ушел в тот вечер?» Потому что разозлился. Потому что возненавидел себя. Потому что не знал, что делать. Не хотел просто сидеть и бороться с ним, с тобой. Я тебя утрачивал; сидеть в баре и смотреть, как происходит эта утрата, было нестерпимо горько, потому что ты, похоже, старалась ускорить процесс. Я казался себе нелепым, слабым, беспомощным. Ненавидел тебя, ненавидел тебя за то, что из-за тебя ненавидел себя. У меня снесло крышу. Снесло крышу, потому что ты ни разу не дала мне передышки за все эти ночи, в которые я только и делал, что смотрел, как мимо нас вихрем проносятся упущенные возможности. Я злился на тебя за то, что ты пресекала порывы, в которых не было ничего дурного, потом – за то, что в этих пресечениях ты винила меня. Злился на себя за то, что усматривал в этом твою вину. А вина была моя, только моя.

В тот вечер я видел одно: с какой легкостью ты перевернула страницу, с какой беспечностью двинулась дальше – вот, одной рукой, одной рукой, – при том что судьба в лице чертика из табакерки размахивала метлой у меня над затылком. Да, из этого могло что-то выйти, но, видишь ли, мы все меняемся. Ты заставила меня искать утешения в жалости к самому себе. Этого я простить не смогу.

Я собирался подождать тебя в парке. Подумывал даже отправить тебе сообщение, написать что-нибудь смешное или неприличное про мосье ВФШ – или настолько жестокое, что сжег бы тем самым все мосты между нами, если уже не сжег их в баре. Вот только ты достанешь телефон и под тем предлогом, что лень надевать очки, передашь его ВФШ, поинтересуешься, кто там тебе пишет, а потом выхватишь у него телефон и засунешь обратно в карман пальто. А, это Князь!

Я стоял в озере белого света, пытаясь прочувствовать очарование и очищение, как в первую ночь здесь. Не получилось. Я продекламировал про себя еще несколько строк Леопарди, пытаясь выжать из них пусть слабое, но утешение, зная, что, если нет покоя, пусть место его займет красота – даже в самую угрюмую декабрьскую ночь-нуар красота окажется кстати. Без толку. Потом я увидел такси. Остановил, уселся – меня приветствовал уютный запах старой обивки, невнятно-едкая нота карри и кумина. Я оказался в черно-белом нуаровом мире – и меня оттуда не выпускали.

Усевшись в такси, я, однако, тут же попросил водителя отвезти меня на угол Риверсайд и Сто Двенадцатой улицы. Придется доехать аж до Сто Четвертой, сказал он, там развернуться и обратно. Я не против? Нет, я не против. Мне хотелось одного – попасть туда, где в ночь снегопада я вышел из автобуса и заблудился. Все время вечеринки бушевала метель, снег еще падал, когда через много часов она шла по улице со мной рядом. Я возвращаюсь туда, где мне было тепло, какими бы бестолковыми ни были в ту ночь мои шаги. Только я и две дурацкие бутылки, шагаю вверх по ступеням рядом с памятником Сэмюэлу Тилдену.

Когда мы проезжали мимо ее дома, я поднял глаза на ее окно – может, она уже вернулась. Слишком близко – верхние этажи не разглядеть.

Вылез я точно в том месте, где встретил сенбернара. А может, я придумал эту собаку по ходу всех своих мыслей о средневековых городах в Рождество, которые темнеют, сереют, а потом пустеют так стремительно, что последний бакалейщик не успевает опустить ставни на витринах перед зимой пандстраха? Кто бродит в одиночестве глухой ночью по Сен-Реми – одни чокнутые, провидцы и те, кому жизненно необходимы тедругие.

Необходимы другие. Это ж додуматься надо!

Я пошел к востоку по Сто Двенадцатой, в сторону Бродвея, однако не торопясь – я знал, куда иду, но пока не хотел себе в этом признаваться. Кстати, так же я поступлю через два дня, если решу отправиться к Гансу на новогоднюю вечеринку: дойду до собора, поверну по Бродвею направо, отшагаю еще два квартала и наконец сверну направо на Сто Шестую. Я и сегодня собираюсь сделать то же самое? Или все это – хитроумная отговорка, только бы пройти мимо ее дома или, того лучше, столкнуться с ней, когда она пойдет к себе из бара?

Ты чего делаешь?

Так, гуляю по снегу. Или пар выпускаю.

Выпускаешь пар?

В смысле, учусь жить с самим собой, ведь тебя в моей жизни больше нет.

Больше нет?

Судя по всему…

Судя по всему, это ты ушел первым, не я.

Да, но, судя по всему…

Судя по всему, тебе не мешает освежить голову. Если я встречу ее по дороге домой, скорее всего, они будут вместе. Даже если он не поднимется наверх, все равно ему разрешат ее проводить. Позволит ли она взять себя под руку, спрячет ли ладонь у него под мышкой?

Когда – я знал заранее, что этим дело и кончится, – я подошел к Сто Шестой, я замедлил шаги. Я не хотел, чтобы они меня увидели. Но и их не хотел видеть. Успели они заказать еще по бокалу, прежде чем уйти из бара? Потом я понял, почему прячусь – я ведь прятался, не так ли? – мне стыдно было вот так тайком бродить вокруг ее дома, шпионить за ними, за ней. Соглядатай. Со-гля-да-тай!

Если уж столкнуться с ней в столь поздний час, мне только и нужно, чтобы она была одна.

Что с тобой?

Чего-то не спится. Не хочу быть один. Вот что со мной.

Чего ты от меня хочешь? Произнесено с раздражением, жалостью, устало.

Не знаю, чего я хочу. Хочу тебя. Хочу, чтобы ты хотела меня так же неистово, как я тебя.

Почему сегодня днем я позволил ей уйти? О чем я думал? К вам в дом входит женщина, дает понять, что вы ей небезразличны, хватает за причинное место, а вы стоите столбом – безмозглый Финнеган, бегущий прятаться, а за ним по пятам переполошившиеся Шем и Шон поспешают по Лобковому шоссе.

Но если она не одна, если я столкнусь с ними обоими, я бодро произнесу: «Чего-то не спится, – а потом, пожав плечами, добавлю: – Шел в бар, надеялся, вы еще там». Мне рисовалась картина: они вдвоем стоят передо мной на тротуаре, все мы недоуменно переглядываемся, все крайне смущены. Спокойной ночи, Клара. Спокойной ночи, Манаттан. Уползти домой, зная, что прежде всего прочего мне захочется ей позвонить и сказать: Manattàn Noir, c’est moi[38].

На углу Сто Шестой и Бродвея я решил пройти квартал к югу, свернуть на Сто Пятую и вернуться на Сто Шестую по Риверсайд. Хотелось – или я себя в этом убеждал – бросить последний прощальный взгляд на ее дом на случай, если я не пойду через два дня на вечеринку. Может, я еще бог весть сколько лет тут не окажусь, бог весть сколько.

Но я знал: это лишь отговорки, чтобы взглянуть еще раз.

На Сто Пятой царил полный покой – ряды белых домов будто дремали в потусторонней заснеженной эпохе каминов, газовых рожков и конюшен на задворках. Никто не расчистил снег, он выглядел свежим и нетронутым, как в городках Рокуэлла в ночи после снегопада.

Зато ее многоэтажный дом – когда он показался на углу Сто Шестой – встретил меня свирепым оскалом фасада, будто его готические окна и фризы знали точное мое местонахождение в снегу и, подобно двум настороженным доберманам, лежали тихо, только что не прикидывались спящими – чуткие, готовые напасть, если я сделаю еще хоть шаг. Потом я заметил огонек у Бориса, его боковую дверь. Я так и не разобрался, где именно он сидит, но каждый вечер, стоило нам подойти к двери, он тут же распахивал ее, чтобы впустить Клару. Если не поостеречься, он и меня заметит. Я поднял глаза и, к вящему изумлению, увидел, что гостиная ее ярко освещена. Шпионишь, вот стыд-то, подумал я.