Андре Асиман – Восемь белых ночей (страница 33)
Шесть часов тому назад, всего шесть часов назад я стоял возле ее дома и смотрел, как она скрывается в лифте.
А теперь она стоит возле моего дома и ждет. Внезапно в памяти всплыли слова, которые я прошлой ночью сказал ей в постели, слово в слово: «Помнишь прогулку по Сто Шестой улице? Вот бы она никогда не кончалась». Вот бы она длилась бесконечно, мы дошли бы до самой реки, потом свернули бы к центру – Бог знает, где мы были бы сейчас, миновали бы пристань с катерами, где, как она мне когда-то поведала, живут Павел и Пабло, до парка Бэттери, через него, через мост в Бруклин, шли бы и шли до самого рассвета. А теперь она внизу.
Увидев ее в конце концов внизу в вестибюле, я заныл, что восемь утра – неурочный час, чтобы вытаскивать людей из дома.
– Тебе понравится, – оборвала она. – Запрыгивай, позавтракаем по дороге. Вот, смотри.
Она указала на пассажирское сиденье серебристого БМВ. Два великанских стакана с кофе стояли под опасным углом – не в держалке под приборной панелью, а прямо на сиденье, как будто она шваркнула их туда с типичным для нее, как я уже понял, пренебрежением к малозначительным мелочам. Тут же лежали – судя по виду – аккуратно завернутые сдобные булочки: «Купила прямо
– Куда едем? – спросил я.
– В гости к старому другу. Живет за городом – он тебе понравится.
Я промолчал. Очередной Инки, пришло мне в голову. А меня-то зачем с собой тащить?
– Живет там с тех пор, как перед войной сбежал из Германии. – Видимо, унаследовала это от родителей. Они говорили «война», а не «Вторая мировая». – Все знает…
– Обо всем. – Видали мы таких.
– Вроде того. Знает все существующие музыкальные записи.
Я представил себе суетливого старого
– Очередной
Она уловила и скептицизм, и попытку пошутить.
– Здесь и там он прожил больше жизней, чем мы с тобой вместе взятые, если умножить на восемь и возвести в третью степень.
– Да что ты говоришь.
– То и говорю. Он из тех времен, когда мир решил избавиться от всех евреев до последнего и от целой Европы остался крошечный клочок изумительного озерного городка с видом на один из швейцарских кантонов. Там, в начальной школе, папа мой познакомился с Фредом Пастернаком – именно поэтому папа потом и отправил меня туда поучиться. И там – это важная нимформация – Макс переворачивал страницы человеку, который переворачивал их человеку, который когда-то переворачивал их последнему из учеников Бетховена. Я его вроде как боготворю.
Мне претило ее слепое обожание. Ей наверняка претило мое бездумное желание над ним поглумиться.
– Так что не изображай из себя
Между нами вдруг пахнуло холодом. Чтобы его развеять, мы притихли. Пусть туман растает, рассеется, уплывет, выползет из машины, как сигаретный дым, который выдувало через крошечную щель в ее окне. Молчание поведало мне не только о том, что мысли наши временно унеслись прочь и злость встала между нами преградой, но и что она, как и я, отчаянно пытается, не привлекая к этому внимания, наскоро все починить и спасти положение.
Добрый знак, подумал я.
Тут-то она и вытащила запись сюит Генделя для фортепьяно. Я ничего не сказал из страха, что любые слова о музыке вернут нас к престарелому киборгу с гигантским фонографом. Она поставила Генделя, чтобы хоть чем-то заполнить молчание. Чтобы показать, что ощущает возникшее напряжение, показать, что не ощущает, сгладить ситуацию – как однажды красивая женщина в лифте провела рукой по отвороту моего пиджака, убирая с воротника складку. Повод завести беседу. Не повод завести беседу.
Она наверняка поняла, о чем я думаю.
Я улыбнулся в ответ.
Если она лелеяла зеркальное отображение моего невысказанного: «Помнишь прогулку вчера вечером?» – как оно выглядело? «Я знаю, что ты думаешь. Совсем не как у тебя. Возникло напряжение, вот ты и пытаешься прочитать мои мысли». Или еще более жестко: «Ты не имеешь права так говорить про герра Яке – вот, погляди, что ты с нами натворил».
Мы ехали по Риверсайд-драйв. Скоро окажемся у памятника на Сто Двенадцатой улице, где двумя днями раньше я некоторое время, длившееся целую вечность, переживал ощущение человека, застрявшего посреди снегопада. Попытался вспомнить тот вечер, заснеженный холмик, сенбернара, выскочившего ниоткуда, потом – лифт, вечеринку, елку, женщину. И вот я сижу у Клары в машине, мечтая, чтобы напряжение исчезло. Я смотрел, как показался и пропал памятник Тилдену. Два дня назад, под снегом, он казался таким вневременным, таким блаженно-средневековым; теперь он почти позабыл, кто я такой, вот я проношусь мимо в спортивной двухместке, но у нас с ним не возникло ни единой общей мысли. Я пообещал: может, на обратном пути мы восстановим нашу связь, я постою и подумаю про течение времени. «Видишь памятник? Мы с ним…» – скажу я ей – и тем самым напомню, как мы с ней стояли в ту ночь на балконе и наблюдали за вечностью: туфелька, бокал, снег, блузка, Белладжо, почти все, с ней связанное, так и просится в стихи. Это же и было стихами, правда? Прогулка в ту ночь и прогулка в ночь минувшую. «Помнишь прогулку по Сто Шестой улице? Я думал про тебя весь день, весь день».
– Паршивая погода, верно?
Я люблю, когда пасмурно, ответил я.
Оказалось, она любит тоже.
Почему же тогда паршивая?
Она в ответ передернула плечами.
Может, потому, что сказать такое – проще простого? А мы готовы говорить что угодно, только бы снять напряжение? На миг показалось: она не здесь, а где-то далеко.
А потом – без долгой паузы и без всякого предупреждения, как будто к этому она и вела с того момента, как поставила Генделя, как в машине повисло напряжение, – может, еще до того, как она нажала мою кнопку на домофоне или купила за углом два кофе: «Ну так что… – И я сразу понял, что именно она скажет, понял, и все. – Ты думал обо мне прошлой ночью?» – спросила она, глядя прямо перед собой, будто некогда ей бросать на меня взгляд, хотя совершенно ясно: она увидит всю подноготную моих следующих слов.
Увиливать не имело смысла.
– Прошлой ночью я с тобой спал.
Она ничего не сказала, даже не бросила косого взгляда.
– Знаю, – ответила она в конце концов, точно психиатр, довольный, что лекарство, прописанное едва ли не от рассеянности в конце одного из приемов, к началу следующего дало нужный эффект. – Пожалуй, стоило мне позвонить.
Совсем неожиданно. Или она таким образом рушит преграды, которые я считаю данностью между малознакомыми людьми? В вещах деликатных она всегда была откровенна. Она – как, должно быть, и я – считала, что делать признания просто, задавать смелые вопросы еще проще, а вот искать к ним подходы – «мука-мученская», как вот люди скрывают не страсть, а нарастающее возбуждение. Правда брызнула, точно осколки стекла, но родилась из внутренней перепалки – возможно, потому что сутью этой правды был скорее страх, чем дерзость.
– А ты бы этого хотела? – спросил я.
Молчание. А потом, с той же отрывистостью:
– Там булочки и бублики в бело-сером пакете слева.
Умеет играть в эту игру.
– Ага, булочки и бублики в бело-сером пакете слева, – повторил я, чтобы заверить, что уловил ее преднамеренно-явственную уклончивость и настаивать не буду.
Я целую вечность рассматривал содержимое бело-серого бумажного пакета. Последнее, что я ел, – Кларин бутерброд с чесночным сыром, почти на полсуток раньше.
– Дозволено ли есть в машине?
– Дозволено.
Я отломил верхнюю корочку клюквенной плюшки, протянул ей. Она взяла и с набитым ртом дважды склонила голову – мол, спасибо.
– Дозволено предложить другую булочку для разнообразия?
Все еще с набитым ртом и с подступающим смехом она просто кивнула: валяй.
– Я считаю себя обязанным досконально изучить содержимое этого… этого бело-серого бумажного пакета слева.
Она, кажется, дернула плечом, изображая смех. Напряжение осталось в прошлом.
Зазвонил ее телефон.
– Говорите, – сказала она.
Ей задали вопрос.
– Не могу, я за рулем. Завтра.
Разъединилась. Потом отключила мобильник.
Молчание.
– Нравится мне завтракать вот так, на ходу, – сказал я в конце концов.
Она одновременно произнесла:
– Прошлой ночью ты не позвонил, потому что…