18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Андре Асиман – Homo Irrealis (страница 8)

18

В этом смысле обращаться мыслями к Риму значило не просто говорить о подавленных импульсах; то был окольный путь осмысления того, что подавлял сам Фрейд: оно подавалось в виде фигуры речи, своего рода универсальной метафоры. Археология, а в смежном значении — и сам Рим — становилась одновременно и механизмом, и метафорой подавления. В итоге оказывается, что простейший способ закопать в землю то, что подавлено, — пройти все этапы извлечения на поверхность. И наоборот.

После 1901 года Фрейд возвращался в Рим неоднократно. И наверняка он вспоминал каждый из предыдущих визитов, когда стоял в своем номере в отеле «Эдем» с видом на город и обращался мыслями вспять — не только к тем временам, когда он не мог заставить себя приехать в Рим, но и к тем, когда он заранее обдумывал визиты, пришедшиеся на последующие годы. Будучи человеком методичным, он, скорее всего, подробно каталогизировал каждый визит в голове и, подобно Вордсворту, который вспоминает свои приезды в Ярроу, тоже пытался осмыслить Рим непосещенный, Рим посещенный, множество Римов, посещенных повторно: думал о Фрейде-мальчике в Вене, который читает про Рим, Фрейде сорока с чем-то лет, впервые туда приехавшем, потом — о Фрейде постарше, дальше — об отце Фрейде, больном Фрейде, причем каждый неизменно мечтает о том, чтобы снова и снова возвращаться в город, который стал столь отчетливым символом многих его страстей и дела всей его жизни.

Поскольку Фрейд раз за разом посещал базилику Сан-Пьетро-ин Винколи, чтобы посмотреть на статую Микеланджело, он, видимо, в какой-то момент осознал, что первостепенным, хотя и не до конца осознанным толчком к неизменной его любви к искусству, археологии и античности стал не столько Ганнибал, сколько Винкельман, отец истории искусств и археологии, которого читал и Гете и который, так и не добравшись до Греции, всю свою жизнь посвятил изучению не греческих статуй, но римских копий с греческой обнаженки. При этом Винкельмана Фрейд упоминает лишь единожды. Гадая, Ганнибал или Винкельман пробудил в нем тоску по Риму, он поспешно предлагает вымученное объяснение, из которого следует, что это был Ганнибал. Винкельмана же он даже не обсуждает. При этом из любви Винкельмана к мужскому телу возник печатный труд, равного которому нет в анналах истории искусства. Фрейд и об этом не упоминает. И даже если он и думал при этом о трудах Винкельмана, он открыл для себя статую Моисея и, думая про Моисея, знал, что по касательной думает и о самом себе. В конечном счете проще было анализировать Моисея-человека и Моисея-статую, чем анализировать самого аналитика, а кроме того, было проще и, возможно, безопаснее, а также — если воспользоваться очень красноречивыми словами самого Фрейда — менее «дерзновенно… промолчать», проанализировав еврейского героя вместо обнаженных афинян. Тем не менее по тому, как Фрейд высказывается о Леонардо, видно, что афинские обнаженные статуи не оставляли его равнодушным. Думая о Леонардо, Фрейд пишет:

Картины эти вдыхают мистицизм в тайну, в которую не решаешься проникнуть… Фигуры опять же андрогинны… это красивые мальчики, обладающие женственной нежностью и женственными формами; они не опускают глаз долу, но смотрят таинственно и торжествующе, будто знают нечто счастливое и великое, о чем надлежит молчать; знакомая изумительная улыбка заставляет нас сделать вывод, что речь идет о любовной тайне (курсив мой. — А. А.).

Аналитик нашел собственного двойника в самом городе — городе, полностью состоявшем из слоев и уровней и посему, по сути, бездонном. Фрейд грезил о том, чтобы на старости лет поселиться в Риме, и в 1912 году писал жене, что ему «естественно находиться в Риме; тут я не чувствую себя иностранцем». Здесь звучит отзвук мыслей Винкельмана, который постепенно полюбил Рим, поселился там и уже в Риме написал слова, которые Фрейд наверняка видел — если не у самого Винкельмана, то наверняка у Вальтера Патера, который говорит о Винкельмане. Слова такие: «Здесь недолго избаловаться, но Господь мне это задолжал».

Часть 2

Фрейд бы это понял. Меня тянет в Рим, но что-то в этом городе бередит мне душу, тревожит своей нереальностью. У меня мало счастливых воспоминаний о Риме, и Рим пока что отказывается давать мне многое из того, что я у него с особой настойчивостью прошу. Вещи эти продолжают нависать над городом подобно призраку невылупившихся желаний, которые забыли умереть и остались жить без меня, вопреки мне. Каждый Рим, который мне довелось узнать, уплывал и закапывался в следующий, ни один не уходил вовсе. Есть Рим, который я увидел впервые, пятьдесят лет назад, Рим, который я покинул, Рим, на поиски которого раз за разом приезжал после, но так и не смог его отыскать, потому что Рим меня не дождался, а я упустил свой шанс. Рим, который я посещал с одним человеком, а потом с другим и не мог даже приблизительно оценить разницу, Рим, который, хотя и прошло столько лет, я так до сих пор и не посетил, Рим, от которого я никак не могу полностью отделаться, потому что, хотя там повсюду внушительная древняя каменная кладка, бóльшая его часть сокрыта под землей, не видна, уклончива, непостоянна и все еще не закончена, то есть не построена. Рим — вечная свалка, которую засыпают землей, и нет у нее каменного основания. Рим — это мое собрание слоев и уровней. Рим, на который я смотрю, открыв окно в гостиничном номере, и не могу поверить в его реальность. Рим, который постоянно призывает меня к себе, а потом вышвыривает обратно, туда, откуда я прибыл. «Я весь твой, — говорит он, — но твоим никогда не буду». Рим, от которого я отказываюсь, когда он становится слишком реальным, Рим, который я отпускаю прежде, чем он отпустит меня. Рим, в котором меня больше, чем самого Рима, потому что на самом-то деле я каждый раз приезжаю искать не Рим, а самого себя, вот только поиски не состоятся, если одновременно не искать и Рим тоже. Рим, посмотреть на который я привожу других — с условием, что мы будем смотреть мой Рим, а не их. Рим, про который мне хочется верить, что без меня он перестанет существовать. Рим, место рождения того человека, которым я когда-то мечтал стать и должен был стать, но не стал, оставил его в прошлом и пальцем не пошевельнул, чтобы вернуть его к жизни. Рим, к которому я тянусь, почти никогда не дотрагиваясь, потому что не знаю и, скорее всего, никогда не пойму, как дотянуться и дотронуться.

Во мне не осталось ни крупицы ничего римского, и тем не менее, распаковав в Риме чемодан, я знаю, что вещи находятся на своем месте, что здесь — мой центр, что Рим — мой дом. Мне еще предстоит открыть, что существует (так говорят) семь или девять способов выйти из моего жилья и, спустившись с холма Джаниколо, добраться до Трастевере, но мне пока не хочется исследовать задворки; мне нравится легкое замешательство, отсрочивающее подлинное знакомство и дающее возможность подумать, что я в некоем новом месте, где множество новых вещей и возможностей. В такие дни счастьем мне кажется еще и то, что у меня нет никаких обязательств, я могу распоряжаться своим временем как мне вздумается, мне нравится проводить вечера в ресторане «Иль-Гочетто», куда римляне, наделенные остроумием и смекалкой, приходят скоротать несколько часов, прежде чем отправиться домой ужинать. Некоторые даже успевают за рюмкой передумать — со мной такое тоже несколько раз случалось — и в результате ужинают прямо там. Мне по душе этот римский метод импровизированного ужина после того, как ты всего лишь планировал выпить бокал вина. Выпив, я иногда покупаю бутылку и отправляюсь обратно в Трастевере, в гости к друзьям. А бывают вечера, когда, если мне хочется вернуться домой, я намеренно пропускаю автобус и поднимаюсь на холм пешком.

Пересекая ночью Тибр, я люблю посмотреть на освещенный замок Сент-Анджело — бледно-охристые бастионы сияют во тьме; нравится мне и собор Святого Петра ночью. Я знаю, что рано или поздно дойду до Фонтаноне и остановлюсь полюбоваться на город, на его великолепные купола, залитые светом, — я заранее знаю, что скоро буду по ним скучать.

Жилище мое мне тоже нравится. Там есть балкон с видом на город. Если повезет, заглянут в гости несколько друзей, мы выпьем, глядя на ночной город, подобно персонажам фильма Феллини или Соррентино, — и, может, станем гадать в темноте, чего кому из нас все еще не хватает в жизни, что он хотел бы изменить, что манит его с другого берега, но вот одну вещь мы точно не хотим менять: то, что мы здесь. Перефразируя Винкельмана, жизнь мне это задолжала. Мне задолжали этот миг, этот балкон, друзей, вино, город — и задолжали уже давно.

Рим мог бы стать моим домом. Дом, говорит один недавно прочитанный мною писатель, это место, где ты впервые наделяешь мир словами. Каждый из нас по-своему маркирует свою жизнь. Порой маркеры смещаются, но есть и те, что заякорены крепко и остаются навсегда. В моем случае это не слова, это места, где я прикасался к другому телу, тосковал по другому телу, возвращался домой к родителям и потом до конца вечера и до конца жизни не мог уже изгнать это тело из головы.

Стоял вечер среды, я шел домой с долгой прогулки после уроков. Мне нравилось бродить по центру города в предвечерний час, а домой возвращаться, как раз чтобы успеть сделать уроки. Прежде чем сесть в автобус, я часто заглядывал в большой книжный магазин распродаж на пьяцца ди Сан-Сильвестро и, перебрав несколько книг, выкапывал ту, за которой пришел: толстый том Psychopathia sexualis Рихарда фон Крафт-Эбинга. В магазине было несколько изданий в твердом переплете, так что я успел придумать себе ритуал. Я брал одно из них в руки, садился к столу и погружался в предвоенную вселенную, превосходившую все, что могло породить мое воображение. Книга была предназначена для профессиональных врачей, причем (об этом я узнал через много лет) отличалась намеренной невнятностью — целые фрагменты автор написал на латыни, чтобы отвадить непосвященных читателей, не говоря уж о любопытствующих подростках с их жарким стремлением уплыть в неведомый будоражащий океан под названием «секс». Тем не менее, погрузившись во все эти арканы и подробно разобранные примеры того, что названо было инверсией и сексуальной девиантностью, я поражался буйно-порнографическим сценариям, которые пронимали меня до невыносимости именно в силу того, что выглядели совершенно приземленными, обыденными, начисто очищенными от нравственных представлений: молодой человек, которому нравилось смотреть, как его невеста и ее сестра плюют в стакан с водой, которую он потом выпивал; мужчина, которому нравилось смотреть, как по вечерам раздевается его сосед, причем мужчина этот знал, что сосед в курсе, что за ним следят; робкая девица, любившая отца и знавшая, что это недопустимая любовь; молодой человек, который подолгу задерживался в общественной бане, — я был каждым из них. Подобно человеку, читающему на последней странице журнала все двенадцать гороскопов на текущий год, я идентифицировался с каждым знаком зодиака.