Андре Асиман – Алиби (страница 13)
То, что я потомок маранов, которые решили повременить в Испании во времена инквизиции, заставляет вспомнить второй смысл этого слова. В таком смысле оно мне встретилось, наряду со многими другими, в книге Карло Гинзбурга про никодемизм. В никодемизм я полез потому, что заинтересовался контрреформацией и многочисленными издававшимися тогда брошюрами, посвященными искусству благоразумия, — и, к своему удовлетворению, выяснил, что и у христиан было множество собственных разновидностей маранизма. Среди книг, которые цитирует профессор Гинзбург, нашлась одна, опубликованная в Англии, — цитату из нее (от 1555 года) я также отыскал в Оксфордском толковом словаре: «Медлитель (иными словами: следящий за Временем, претерпевающий перемены в оном)». Из этого вытекает второе значение слова «повременить». Повременить означает не только выждать, но и пойти на компромисс, вступить в переговоры, отсрочить момент принятия решения; означает колебаться, приспосабливаться, подлаживаться, уклоняться, юлить, увиливать, крутиться. К промедлению прибегают те, кто не хочет действовать, или не может, или не знает, как нужно действовать, а также те, кого вынуждают действовать (или говорить) не так, как просит душа; человек становится уклончивым, подложным. Выкручивается. Крутящийся флюгер — ловчила-временщик. Тут, разумеется, сразу приходит на ум блестящее сочинение Джорджа Сэвила «Характер флюгера», написанное в XVII веке. Временщик постоянно временит. Временщик живет в двуличии и межвременье. Временщик — слуга двух господ. Временщик ловчит с флюгером времени. Идея подлога вписана в сам глагол. Как прекрасно знали все моралисты XVI и XVII веков, от Торквато Ачетто в Италии до Бальтасара Грасиана в Испании и Даниэля Дайка в Англии (его книгу запоем читали в кругу Ларошфуко), медлитель по сути своей — притворщик, приспособленец. Медлитель, как и флюгер, комбинатор или лицемер, — это тот, кто откладывает свои подлинные чувства, мысли, убеждения и сущность в сторону, стоит разразиться буре. Если нет возможности уйти прочь, приходится прятаться, надевать личину.
Не нужно обладать особо сильным воображением, чтобы усмотреть тесные связи между двумя значениями слова «временить» и приложить их самым что ни на есть поверхностным образом к моей биографии. Еще в Египте родня моя отчетливо видела, что грядет буря, и надеялась ее переждать — так евреи поступали на протяжении всей истории; при этом, подобно испанским маранам, мои родные, чтобы выиграть время, решили креститься; другие просто перестали ходить в храм. Уехать они не смогли или не захотели, а потому спрятались.
Меня так и подмывает назвать маранизм медлительностью, потому что высветить мне хочется не столько неизбежную между ними взаимосвязь, сколько то, что можно, например, назвать «маранизмом времени». Ведь, в конце концов, маран — это человек, исповедующий одновременно две религии: одну тайно, другую явно. Аналогичным образом изгнанник — это человек, который постоянно находится в одном месте и одновременно — где-либо еще. Сатирик — тот, кто говорит одно, а имеет в виду другое. Лицемер — у кого на словах одно, а на деле другое. Арбитражер — тот, кто покупает на одном рынке, а продает на другом. Медлитель — тот, чье время протекает одновременно в двух часовых поясах, и он, именно в силу этой причины, не существует ни в одном из них. Он ступил за пределы времени. Медлитель живет как и все остальные, вместе с остальными, может, даже лучше остальных — вот только, как мараны в испанских церквях или как я в Египте, где я каждое утро отдавал в школе салют египетскому флагу, зная, что он является символом самого что ни на есть гнусного антисемитизма, медлитель позволяет времени течь, не становясь его частью. Время его не затрагивает и не ранит. Его жизнь — долгая пауза.
Кстати, порой повременить приходится в силу исторической необходимости, что представляет интерес для истории философии и для тех, кого интересует судьба евреев на Ближнем Востоке, но у меня речь не об этом. Я пытаюсь вникнуть в сущность не медлителя от истории, но — употребим этот термин за неимением лучшего — медлителя от психологии, который отрицает, отсекает, отлагает настоящее и при этом со временем (или, если угодно, жизнью) взаимодействует по касательной и столь окольными путями, а настоящему присваивает настолько умозрительный и невнятный статус, что это самое настоящее — если его вообще возможно себе вообразить — перестает существовать или, говоря точнее, утрачивает значение. До него не дотянешься. Медлитель с ним рассинхронизирован. Отрешаясь от настоящего, лишая его значимости, он взамен получает иллюзорное обещание: будет тебе защищенность без боли, горя, опасности, утраты. Он приносит настоящее в жертву, потому что оно не таково, как ему бы хотелось, потому что он вряд ли знает, что с ним делать, потому что он хочет чего-то другого, потому что он хочет обрести или дождаться чего получше. По сути, он хочет изменить, перестроить и перекроить собственную жизнь и тем самым отсрочить то, чего сильнее всего боится.
Собственно, так поступает человек, заточивший себя в обшитую пробкой комнату — на дни, месяцы, годы, чтобы там изобрести свою жизнь заново. Таким образом он отрекается от времени, выходит за пределы времени, придает времени эфемерность. Получается, что этот человек, этот писатель всю свою жизнь как бы бегает от настоящего, так что пересказ событий такой жизни, при всех вкравшихся в него искажениях, станет не только способом повременить — и отнимет у автора столько времени, что ему будет просто некогда выходить из этой самой комнаты, — но и превратится в повествование о медлителе от психологии. Пруст написал роман про человека, который оглядывается вспять на то время, когда он занимался лишь одним: предвосхищал лучшие времена. Или, иными словами: он оглядывается вспять на то время, когда предвосхищал лишь одно: сесть и написать… и тем самым оглянуться вспять.
Жизни, столь безоглядно посвященной тому, чтобы повременить, смысл придает не способность противостоять боли, горю или утрате, а скорее
Повременить в таком контексте значит не просто изобрести способ материального или психологического выживания в мире, который воспринимается как враждебный, но еще и выработать определенную форму сознания. Причем под сознанием я имею в виду даже не ту самую чистую или нечистую совесть, которой наделен каждый медлитель, и не вопрос, как можно оставаться самим собой и одновременно, повременив, переходить, как оно говорится, в некое «межеумное» состояние. Я бы хотел задаться другим вопросом — и здесь давайте поговорим про третий «способ», о котором я уже выше упоминал:
Все в нем зыбко. Место, которое он называет домом, запросто может перестать быть таковым, имущество его запросто могут отобрать. Люди, которых он любит, совсем не те, за кого он их принимает, клятвы их редко выдерживают испытание временем. Описание это можно продолжить: даже с теми, кто ему ближе всех, медлитель обращается как с людьми, которых обречен утратить. Чтобы смягчить удар — а он неотвратим, — медлитель репетирует утрату, ожесточается, хотя люди эти все еще безусловная часть его жизни. Он смотрит на бабушку и видит покойницу, в которую она вскоре неизбежно превратится; смотрит на любовницу и видит прустовскую «беглянку». Он держит всех на расстоянии, жизненными обстоятельствами никак не обусловленном. Он носит траур по тем, кто еще жив, а потом найдет причины завидовать тем, кто уже умер. Он сожалеет о том, чего не утратил, да и о том, чем вовсе не обладал, а потому утратить не может по определению.
Я, понятное дело, говорю о Прусте. Но в случае с Прустом нужно учитывать одну занятную вещь. Марсель постоянно твердит: вот бы заранее знать, что кого-то утратишь, ибо тогда — так ему представляется — он бы меньше страдал. Еще он постоянно мечтает о том, чтобы разум его научился настигать мечту в самый миг ее осуществления, потому что тогда — так ему представляется — удовольствие достигло бы апогея. Но это, надо сказать, всего лишь стратегии усмирения неусмиримой насыщенности настоящего момента, стратегии репетиции, «прописывания сценария» настоящего. Герой Пруста, когда его застают врасплох, оказывается полностью обездвиженным или полностью опустошенным. Когда Альбертина наконец-то изъявляет готовность отдаться Марселю, Марсель начинает тянуть резину. Избыв наконец не слишком, надо сказать, сильную печаль, вызванную смертью бабушки, он внезапно, нагнувшись завязать шнурки, ощущает, как его душит горе, и разражается слезами.