Андраш Тотис – Детектив и политика 1990 №4(8) (страница 77)
Вдруг около нас началось оживление, какое-то движение. К столыпинским вагонам хлынули люди. Порыв и натиск были так сильны, что стража не успела их отогнать. Толпа сгрудилась и прилипла к вагонам. Не успела понять ничего, но тут же услышала крик Доры: "Олег!" Так звали ее мужа. Он был очень высок, и голова его выделялась из толпы. Через секунду увидела маму, Ленечку и Эллу. Не знаю, уж как удалось родным узнать о нашей отправке, но их оказалось много. Стража отгоняла родных, они отступали и вновь приближались. Не суетились и не плакали. Совсем не так, как на обычном вокзале при отходе поезда. Лица провожавших были строгие и по-особому значительные. У окошка, совсем близко, стоял мой сынок. Тут он поразил меня еще больше, чем на свидании в тюрьме, — он был исполнен напористой отваги. Конвоир крикнул ему: "Уходи, мальчик, прочь, здесь стоять не разрешается!" Леня напрягся, сжал кулаки, выпятил подбородок и четко ответил: "Никуда не уйду, там моя мама, понимаешь, моя мама!" И конвоир отстал от него. Больше его не трогали, он один простоял у окна до отхода поезда. Всех остальных отогнали за насыпь, и мы лишь издали могли их видеть. Говорить не удалось. Ленечка смотрел на меня, как большие смотрят на маленьких, столько нежности и заботы было в нем. Как будто все принимал как должное, но вдруг заплакал и сказал: "Опусти решетку, опусти, я должен тебе что-то сказать!.." Темнело. Поезд тронулся. Видела, как его маленькая фигурка бежала к насыпи…
Эшелон сформировали из 137 мужчин и девяти женщин. Все осуждены по статье "КРТД". Наш ленинградский этап несколько раз вливался в общий поток, но нас отфильтровывали, и мы снова оказывались в том же составе до весны 1937 года. Весна 1937 года кромсала всех, наш этап в том числе… Бесчисленные этапы второй половины 30-х годов были однотипны по необычности своих составов, вошедших с тех пор в обычай. И потому страшны были они не столько режимом — всякий режим можно снести, если он не смертельный, — сколько тем, кого вылавливали из жизни, пугали своим людским составом. Все без исключения — советский актив, большинство — члены партии, возраст в среднем 33 года, возраст расцвета. По библейским сказаниям, Христос взошел на Голгофу тридцати трех лет от роду. Женщин в столыпинском "купе" всего девять, это неплохо, мужчин набито человек по двадцать и более. Душно. Два раза в сутки вода, два раза — оправка. Сухой паек — хлеб, селедка. Везут в неволю, только это известно, а куда — не знает никто. Везут, минуя пересылки, до Архангельска. И все — "враги народа"! Что это за несказанно странный мифический "народ", у которого народились полчища врагов? А сам термин "враг народа" в данной ситуации некая внесоциальная, чисто политическая, необъяснимая категория. Понятие, взятое из архивов прошлого, спекулятивно-извращенное и получившее в руках правительственных карательных органов силу кровавого оружия против любого почему-либо неугодного.
Стучат колеса столыпинских вагонов. Стучатся мысли в головах приниженных homo sapiens, которым все представляется трагической фантасмагорией. Стучится беда во все уголки жизни… Везут нас без промедления, потому что надвигается осень и надо торопиться закинуть нас в далекую глухомань "по месту назначения". Куда и зачем — не суть важно. Мы собой не управляем, "щепки какого-то леса", "охвостье" или "отребье охвостья", изгои, "неприкасаемые"… Но кто же мы в действительности?
Предо мной девять женщин-ленинградок, случайно погруженных в одну клетку. Михалина Котиш старше всех. Работница завода "Красный треугольник" с детства, затем мастер, председатель цехкома. Член партии с 1918 года. Сейчас ей 42 года. Лицо у Михалины мужеподобное, в рытвинах от оспы, взгляд серых глаз пристальный, иногда насмешливый. Руки натруженные, умелые. Походка решительная. Голос прокуренный. Немногословна и в политических разговорах участия никогда не принимает. Вздохнет и отойдет. Всех подбадривает и не переносит жалоб и человеческой слабости, стыдится ее, а замечая в ком-нибудь, отворачивается с искренним презрением. Всем поведением подчеркивает, что ничего особенного не произошло, как будто она и здесь связана воинственной партийностью, которая у нее не переходит в воинственную обывательщину, как у ряда других, а органически впиталась в нее. Ест с аппетитом все, что дают, пытается дружелюбно заговаривать с охраной, но без подхалимства: у меня одна служба государству, у них другая, только и всего. О следствии молчит. Никакой критики. Семьи нет. Внешне совершенно спокойна. Иногда сядет, сжавшись от тесноты, на краю скамейки, перекинет ногу на ногу, положит на них переплетенные пальцами кисти рук и сидит так часами, задумавшись. Внутренне оживляется, только когда говорит о заводских делах. Дальнейшая судьба ее такова: на лагпункте, куда нас забросили, в бригаду мужчин-уголовников, штрафников-рецидивистов, которых увозили глубоко в лес на лесозаготовки, понадобилась стряпуха. Михалина Котиш сама напросилась уехать с ними, подальше от всех нас. Всем было понятно, на что она себя обрекает. Она не терпела участия, была мне далека, как и я ей, но все же у меня вызывало сочувствие глубоко-глубоко запрятанное в ней отчаяние. За последние недели она вся посерела.
— Михалина, — спросила я, — зачем ты едешь? Останься.
— Ни за что не останусь! Не все ли равно, где пропадать? С вами раны бередить никакой нет охоты. Попусту! А там я мужикам еще как пригожусь! Чем они хуже вас?
Так и уехала она с уголовниками в тайгу, и ее как бы смыло человеческим отливом. О ней больше никто не слыхал. Уехала мужественная, замкнутая, всем далекая, как ездила некогда по партийным или производственным заданиям.
Зинаида Чертенко — сухопарая, рыжеватая, с подстриженными волосами, которые она расчесывает пятерней, работник учебной части Института политпросветработы имени Крупской. Конечно, партийка. Арестована вслед за директором института, Ядвигой Нетупской, которую знает по ее большой работе весь Ленинград. В быту Чертенко неприхотлива, на этапе и позднее в бараке — неназойлива, но узколоба и прямолинейна до крайности. Мозг ее засушен и спит, как будто она наложила запрет на всякую мысль и живет зачерствевшими сухарями старых, давно выработанных представлений. В дальнейшем Чертенко, трудно сказать, из каких побуждений — может быть, из корыстных, а может быть, и из-за своей косности, — весь нерастраченный пыл просветительской деятельности переключила на лагерную военную охрану, так называемый ВОХР (вооруженная охрана), прямых исполнителей-проводников лагерного режима и лагерных издевательств. Ее все сторонились, естественно. Вначале ходила читать вохровцам книжки, потом варить обед и питаться с ними, в конце концов оставалась там и на ночь. При ее появлении в бараке воцарялось молчание. Видимо, Чертенко уже на следствии была деморализована откровенными "покаяниями", самоуничижением и разоблачениями, отсюда и полное смещение моральных понятий. На воле она оставила ребенка.
Дора Устругова выросла в деревне близ Ленинграда. Одиннадцати лет она уже работала в типографии градоначальства в знаменитом доме № 2 на Гороховой улице. Взял ее туда родной дядька, для чего пришлось Доре в метрике прибавить четыре года. Девочка была рослой и способной. Когда мы встретились, она уже ничем не напоминала крестьянку. В партию вступила в 1919 году, до того работала в рабочей революционной милиции и горела революцией. Кажется, не было ни одной партийной мобилизации, в которой Дора не принимала бы участия, — и продразверстка, и парттысяча, и двадцатипятитысячники, и МТС… Училась, стала культработником. На культработе встретилась с артистом-речевиком Олегом Уструговым из старой аристократической и артистической семьи. Отец его был старшим архитектором Петербурга, а мать артисткой, сказительницей народного эпоса. Дора вышла замуж за Олега и переехала в дворянский дом, где за обедом говорили по-французски. Вошла туда как чужак, но, обладая душевным тактом, сблизилась с новой семьей и многое у них переняла. Олег ездил с Дорой, куда бы ее ни посылали. В МТС Красноярского края они работали вдвоем. После убийства Кирова, как известно, была немедленно расстреляна большая группа ни в чем не повинных дворян, в том числе брат и сестра Олега Устругова, который избежал этой участи, потому что был в это время в Красноярской МТС. Дору исключили из партии за связь с дворянством, хотя у нее была рабоче-крестьянская косточка. Не успели ее восстановить, как вновь исключили уже в Ленинграде с новой формулировкой: голосовала в 1925 году за зиновьевскую резолюцию. Одним словом, был бы человек, а статья найдется. Год Дора жила в поисках работы, а затем последовал арест. Олег оставался на свободе, помогал Доре как мог. В 1937 году Олега арестовали. Он погиб, но где и как — Дора не разузнала и до сего дня, несмотря на то что не только запрашивала, но и ездила по неверному следу в Игарку. Канул человек, а в какой земле безымянный прах — неведомо… Не крючкотворствуя с совестью, не мудрствуя лукаво, Дора возмущалась, негодовала про себя и вслух, когда ей это подсказывал внутренний голос, работала не покладая рук, не сдавалась, оставалась сама собой. В то же время она не пересматривала тех исходных позиций, которые сложились у нее в годы революции. На ее дружбу можно было положиться в самых сложных обстоятельствах — не подведет, не выдаст, не поколеблется.