Анатолий Томилин – Жизнь и судьба Федора Соймонова (страница 61)
8
Не жаловал с некоторых пор Федор Иванович этих съездов. Он и сам был не слеп, видел недостатки. Непомерную продолжительность судопроизводства, — сам никак не мог выбраться из тяжбы с родственниками по поводу земель из отцова наследства. Замечал беспорядки и в государственных сборах. Не были для него тайной и обиды купечеству, нехватка шляхетства в канцеляриях, вопиющее невежество попов и иных духовных. Замечал он и прочие непорядки, да только не считал себя вправе судить — не нами-де свет стался, не нами и кончится. Опять же, живя в подклете, по-горнишному не кашляют, конечно, Артемий Петрович — дело иное.
Федор вспомнил, как перед его отъездом в Кронштадт на инспекцию чуть не до третьих петухов слушали последнее творение Волынского.
— «Почтеннейшие и превосходительные господа! — громко читал Артемий Петрович предисловие к своему «прожэкту». — По должности своей, яко кабинет-министр, елико усмотрел к пользе государственной, и для того к поправлению внутренних государственных порядков сочинил свое рассуждение с явными своими объявлениями и доказательствами, что к явной государственной пользе касается и ежели не школастическим стилем и не риторическим порядком в расположении в том своем сочинении глав написал, в том бы меня не предосуждали того ради, что я в школах не бывал и не обращался...»
Артемий Петрович назвал оное сочинение «Генеральным рассуждением о поправлении государственных внутренних дел». В разделах его он писал: «об укреплении границ и об армии, о церковных чинах, о шляхетстве и купечестве, о правосудии и экономии», то есть охватывал все важнейшие стороны жизни государства. Сочинял он и другие проекты. В частности, с помощью Федора и Андрея Хрущова писал целую книгу: «Как государям грозу и милость являть». К этой-то работе особенно и не лежала душа Соймонова.
«Видано ли дело, — думал Федор про себя, — чтоб государыне императрице, аки малому дитю, наставления давать... Да что поделаешь — служба. Вона и обер-секретари Военной коллегии Ижорин с Демидовым у него проект об уменьшении войска пишут. Даром что у самого Андрея Ивановича Остермана служат».
Волынский продолжал:
— «...Я с молодых лет всегда в военной службе, в которой все свои лета препроводил, и для того, как неученой человек, писал все без надлежащих школьных регул, по своему рассуждению, а рассудилось мне зачать писать с Кабинета, где сам я присутствую, а потом и о прочих государственных внутренних делах и управлениях; и ежели вы, господа почтенные, усмотрите сверх что к изъяснению и к дополнению, прошу в том потрудиться, и я на резонабельное буду склонен, и сердиться, и досадовать на то не стану...»
Весь он тут, Артемий Петрович, в этом предисловии. Вначале ломливый, жеманный, но так, чтобы за уничижением гордость не потерялась. Чванливый, напоминающий о значительности персоны своей, и тут же заискивающий, с угодливыми приемами...
Не для себя тщусь, для империи, — говаривал не раз собирающимся у него конфидентам, прежде чем приступить к чтению написанных глав, — дабы вышнюю должность свою — кабинет-министра не одним токмо именем нести, но и самим делом...
Высоко занесся Артемий Петрович в мечтаниях своих, ох высоко. Непонятны были Федору такие-то разговоры. Простоватым чувствовал он себя для придворных интриг, для дел, которые замышлял кабинет-министр. Федор не возражал, когда Волынский, похваляясь, говорил о своих заслугах:
— Чаю, что не токмо сам, но и дети мои за то себе награжденье получить должны...
Но у него похолодело в груди, когда однажды приехавшему на сход князю Василию Урусову сказал Артемий Петрович после чтения:
— Не знаю, князь, к чему меня бог ведет, к худу али к добру, и чрез то мне быть очень ли велику, али уже вовсе пропасть...
Что он замышлял? Для чего, к примеру, заказал Артемий Петрович иноземцу-художнику древо рода Волынских, поместивши в основание изображение Дмитрия Волынского и великой княжны Анны? Почто московскую великокняжескую корону и герб велел изобразить? А потом мало показалось, так уговорил Петра Еропкина дорисовать еще и императорский герб. Видать по всему, что причитал себя свойством к высочайшей фамилии.
Еропкин, досадуя на приказчивого патрона, говорил Соймонову и Хрущову, что зря-де Артемий Петрович с императорской фамилией в одно зачисляется, поелику происходит он вовсе не от московской княжны Анны, а от первой жены выезжего князя Димитрия Волынца-Боброка, народившей тому детей еще до того, как стал он свойственником московского князя Дмитрия Донского. Однако герб дорисовал, как требовали, и надпись для старой сабли, найденной на месте древнего побоища, на Куликовом поле, сочинил. Артемий Петрович страсть как гордился оной саблей. Считал, что принадлежала та его предку.
Человеку свойственно во всякой беде искать виноватого. Невольно внимание униженного народа обращалось к тем, кто был на самом верху и благоденствовал. А там видели прежде всего фаворита-иноземца с его банкиром и наместником Липпманом. Иноземцами же были и первый кабинет-министр, и двое фельдмаршалов, и президенты коллегий... Поговаривали в народе, что-де и наследником престола назначен любимец, несмотря что не православный. А как же указ Петра Великого, о котором так часто поминали по всяким случаям? Великий дядя царствующей императрицы главным правилом завещал — не давать первенства иноземцам перед русскими, управлять посредством своих. А иноземцев употреблять для воспоможения. Употреблять по достоинствам и талантам их. Так быть должно, но так не было. После смерти императора иноземцы захватили все. И притом главная фигура — фаворит был уж слишком очевидно человеком без всяких выдающихся качеств, просто потреблявшим Россию, кормившимся за ее счет.
Бежал бы Федор от таких речей. Тут впору «слово и дело» вскричать, а ты сиди, слушай да головой качай, поддакивай. От всего этого и не любил Соймонов ночных съездов у Артемия Петровича. Не то что боялся. Нет. Человеком Федор Иванович был не робкого десятка, а вот не мог в душе осуждать государыню, хоть бы и не права быдла. Не мог подавить в себе раба, даже в мыслях. Да и не умел двуликим Янусом прикидываться. В его понятии слово дворянина не должно было расходиться с делом. И как человек служивый считал себя обязанным службу исполнять по присяжной должности своей.
Однако со своим уставом в чужой монастырь не ездят, и оттого предпочитал Федор Иванович больше помалкивать при общих-то разговорах. А они расходились, дальше — больше. Артемий Петрович продолжал, распаляясь:
— ...Вот и есть что дура. Дурой в Митаве была, дурой и здесь осталась. Куды ей государством править?..
— Ну она, ладно, — возражал Еропкин. — Но ведь царствование-то ее величества государыни императрицы Екатерины Алексеевны коль преблагополучно протекало. Вот ты скажи, Федор Иванович, али худо при Катерине Алексеевне шляхетству служивому было?..
— А ему откудова знать? — отозвался Платон Иванович Мусин-Пушкин. — Он, чай, еще в Астрахани в те поры обретался.
— Да сколь времени она была? — снова вмешался в разговор Волынский. И разве правила? Властью над державой у светлейшего князя Меншикова свово галанта Сапегу, графа молодого, выкупила. Для виду токмо корону российскую на челе нашивала...
9
Я не берусь рассказывать о событиях тех лет устами Артемия Петровича. Записи этого рассказа не осталось. Но сама история не столь широко известна и весьма характерна для времени. И потому для любопытствующего читателя я рискнул выделить ее в отдельное прибавление, не гарантируя стопроцентной верности, поскольку документов и безоговорочных свидетельств происходящих событий не нашел и должен был использовать источники вторичные, не чересчур надежные.
Тринадцатого марта 1726 года во дворце его светлости князя Александра Даниловича Меншикова, что и по сей день стоит на берегу Невы на Васильевском острове, собрались гости. Сама императрица Екатерина Первая Алексеевна с цесаревнами и племянницею Софьей Карлусовной Скавронской пожаловала. А уж об остальных придворных речь и вести не стоит. Весь высший Петербург собрался, чтобы отпраздновать торжественное обручение княжны Марии Александровны Меншиковой с молодым польским графом, стольником великого князя литовского Петром Сапегой.
Отец жениха, великолитовский гетман и бобруйский воевода Ян-Казимир, во время Северной войны сражался на стороне Карла Двенадцатого. Но после Полтавской виктории перешел на сторону царя Петра. Говаривали, что, пользуясь своей родословной, рассчитывал он на поддержку русской политики и русских войск в своих притязаниях на польскую корону после смерти короля Августа Второго. Так ли это в действительности, трудно сказать. По свидетельствам современников, человек он был ничтожный, надутый тщеславием и вечно пьяный... Впрочем, переговоры со светлейшим по поводу женитьбы своего сына на княжне вел он давно. Еще в 1721 году, как пишет в своих записках точный Бухгольц, Петр Сапега был «сговорен со старшей дочерью князя Меншикова. Княжне — около десяти лет и она еще довольно мала, но при всем том очень милая девушка».
Почему «прегордый Голиаф» пошел на эту сделку? Ну, во-первых, Сапеги были весьма хорошей фамилией. Кроме того, Ян-Казимир пообещал силами своих польских приверженцев поддержать притязания светлейшего на герцогскую корону Курляндии. Мы с вами помним, что эта маленькая страна находилась тогда в ленной зависимости от Речи Посполитой. И вот бобруйский воевода только-только воротился из польских земель. Накануне помолвки он за не ведомые никому заслуги пожалован был императрицею чином генерал-фельдмаршала. Говорили, что-де разыскал он где-то в Лифляндии родственников императрицы Скавронских и даже привез кого-то в Санкт-Петербург. Но большинство видело в сем акте руку его будущего свойственника. В том же месяце марте украшен был не просыхающий от беспробудного пьянства Ян-Казимир Андреевскою лентой, а сын его получил придворный чин действительного камергера. Напомню, что это — шестой класс по «Табели о рангах», соответствующий армейскому полковнику или майору гвардии и дающий право на общий титул «ваше высокоблагородие». Впрочем, по графскому достоинству своему Петр Сапега мог претендовать на родовой титул «ваше сиятельство».