Анатолий Сорокин – Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга вторая (страница 8)
– Да будь ты проклят совсем, снег этот! Да че же не чистит никто? Да как я, сынок!
Ленька помог ей протиснуться во двор. Она задыхалась, прикрывала рот варежкой:
– Бегу и не знаю: в интернате ты или еще где. Сообщил бы путем, что у тебя. Ох, Боже мой! Ну, прямо… А тут дорожка не чищена, во мне екнуло до самих пяток. Да где же искать?
В комнате было холодно, сумрачно, как холодно, безрадостно и тоскливо было в сознании. Ленька подвинул матери табуретку, сам присел на кровать.
– Дак че же нетоплено, Леня? Че же никто на каникулах не прибирается? Длровишки хоть есть?
– Натаскаем – будут, не натаскаем… Да есть про запас, я приболел маленько, протплю, как ты уйдешь… Если хочешь, разденься, но угощать у меня нечем.
Мать распустила платок, поднеся к глазам уголок, заплакала:
– За что ты на меня, Леня? В чем провинилась я перед вами? Хуже других одеты, не кормлены? Все вам, копейки не жалею, будь больше – и больше бы отдала. С утра до ночи, с утра до ночи! Так что уж, о себе подумать грех? Старуха я, что ли, тебе?
Ленька кусал губы. Материны слезы, такое ее безысходное причитание доводилось слышать много раз – на слезы мать была слаба, находя в них единственную защиту от всех неудач, проверенную возможность излить и горечь, и боль, и стыд, время от времени наполняющих ее душу. Случалось, она слабела прямо на работе, и тогда люди, жалея, говорили: «Довести Варюху-то! Надо же, Варьку, до слез довели, бесстыжие». И ему становилось жалко ее, и сейчас стало неловко. Но гневила, вызывала ярость рабская поза, жалобный, умоляющий голос…
Ну ладно, ну тяжело было их растить, не за это же на нее. В чем он виноват, что родился, почему она добивается только к себе жалости? А ему? А Наденьке? Не хочется, что ли? О себе ей подумать надо! Надо, кто спорит. А они, кто станет думать о них, выросших без отцовской строгости при гулящей матери?
Охватила волна новой досады: какая она, мать его, все же неудачная, не нужная никому всерьез. Крутнув головой, он засопел:
– Перестань… Со слезами явилась! Мне тоже – хоть реви. – Презирая стыд и бывшие недомолвки, закричал, тычась лицом в колени: – Стыдно мне, хоть понимаешь! Стыдно всех… такая мать!
Варвара дернулась, вытирая слезы, забормотала:
– Конечно, как не понимать, и я… Ну, дак теперь… Ну, Леня, ну, сынок, айда домой. Оно бы как по-другому, дак легше… Конешно, людям, им понять, что ли: бьется баба как рыба об лед, и бейся, нет у тебя ничего, и не надо. Всю жизнь одна и одна, всю жизнь только выглядываю, как мышка из норушки, да другим завидую: вона одну подружку ведут под ручку, другая принарядилась, а мне для ково наряжаться? Конешно! – Лицо ее синело, говорить сыну, о чем думала, было трудно, и она не договаривала, о чем думала, чем беспокоилась, что погнало в дальнюю дорогу, сказала с несвойственной скороговоркой: – Узнаешь его, Савелия Игнатьевича, может, понравитесь друг дружке. Уж вышло так, что и приехать было некогда. Да и что тебе он, это мне, все ж не одна к старости, а тебе так: ну, есть и ладно, нету – еще лучше. А мне, Наде? Наде тоже отца какого-никакого… С работы не сорвусь и не сорвусь: зерно подрабатывали, тут прибежали: на кормокухне в телятнике подсоби. Никак не сорвусь. Курдюмчик тоже: стыдно парню, взрослый он у тебя. Говорю, может, вместе поехать с Савелием? А он: уж нет, одной надо вначале. Да я… Леня, да разве решилась бы на такое сама – люди же присоветовали, он уже в леспромхоз собрался возвертаться! Боялась, ой, как боялась: чужой человек совсем. Но вроде культурный, разговоры разные промеж нас, мы с тобой и говорить о таком не умеем. Не бирюк, открытый, не сам по себе. Вся жизнь моя, говорит, вот смотри. Конешно, по-разному довелось и ему, много за сорок уж, дак ить… А он: хошь по-хорошему, как у людей заведено, принимай в дом, пока своего не построил. Да сын, буркочу, у меня взрослый, такое дело, что с ним сговориться не грех. Он свое: что же за сын, если о матери душа не болит?.. Потом, посуди-ка сам, двое вас у меня, богатствами не блещу, ну кому я с двумя сдалася? Вишь как, Леня, ну что, хоть ревмя реви до беспамятства, так и беспамятство было, бабы отхаживали. Изотыч: в обиду не дам, в голову не бери, сверну в бараний рог. Курдюмчиха с Камышихой не против… Таисия зачастила. Да Леня, сынок… И к тебе не ускочешь. Его в командировку гонят для пилорамы что-то добывать. Пилораму ставят у нас в осинничке, а он специалист, директор с управляющим из леспромхоза сманили, ну, торопят: решай. Взяла грех на душу.
Слова матери не трогали, скороговорка раздражала. Отторгали и несвойственная словоохотливость, и блеклые виноватящиеся губы, и фигура изломанная, с опущенной головой, и как говорила о своей доле, трудностях и помехах в устройстве маленького, но столь желанного семейного покоя. Но чем он может помочь? Уж не тем ли, что приедет как ни в чем не бывало и скажет новому приживальщику: «Здравствуй, это я, Ленька. Будем знакомы… кто ты там…»
– Леня, сыночек родимый! – Подняла Варвара полные слез глаза. – Взрослый, уж если ты не поймешь, кто же тогда поймет! Да что же я, врага впустила, посуди-ка сам… Леня! Не рви ты мне душеньку, поедем.
В неплотно притворенную дверь вползал тонкой струйкой клубящийся мороз. Ленька встал, притворил дверь и сказал, упрямо хмурясь:
– Потом… как-нибудь. Сейчас не могу… Я потом, не сердись, мама.
Варвара плакала. Плакала беззвучно.
Глава третья
1
Неделю потратив на обследование заснеженного хлама, представляющего пилораму, собрав в кучу что можно было собрать и выкопать, Савелий Игнатьевич зашел к директору. Кожилин встретил вроде бы тепло, но глаза оставались холодными.
– Что она даст? – спросил он с упором на последнее слово. – Что из нее можно выжать?
Двусмысленный намек показался совершенно неуместным, покоробил, но поскольку исходил от директора, человека, высоко стоящего и над ним, и над Андрианом Изотовичем, нужно было отвечать с многообещающей солидностью, пусть и туманной. Савелий Игнатьевич рассудил иначе.
– Много не обещаю, – сказал, вкладывая в ответ неприемлемость директорского двусмыслия, в котором подразумевались скорее не возможности машины-развалюхи, а его личные, способность заполучить лес, – но для Маевки послужит. Если раздобыть кое-что, окромя самово леса.
– Вы специалист, вам карты в руки, – все так же туманно и неопределенно произнес Кожилин.
– Тут, как я понимаю, не специалистом пока припахиват, а доставалой, – Савелий Игнатьевич вежливо улыбнулся, с любопытством присматриваясь к директору. – Но левый лесок у меня все ж будет на втором плане. Лишь для начала, Николай Федорыч, как обговорено. Чтоб это, значит… Но не люблю всяки подхлесты с понужанием.
Случившееся после переезда в Маевку, перевод ее разряд бригады сделало его внимательней и заинтересованней к новой жизни. Раньше в мыслях не было, что деревни могут быть нужными и ненужными, а когда слышал что-то о ненужных, переживших себя, эпоху, крестьянскую действительность, принимал ровно настолько, насколь убедительно говорилось. И совесть ничем не мучилась, пока Андриан Изотович не смешал за одну ночь необременительный бег его равнодушной мысли. По-прежнему мало понимая глубинное и не всякому глазу легко доступное течение своей новой жизни, меньше всего задумываясь, по какой причине одни селения держатся, крепнут, а другие захлебываются в нужде, исчезают с лица земли, он уловил главное – не все они исчезают охотно и лишь по собственной воле. В том, что происходило в Маевке, он увидел нечто большее, чем обычное мужицкое упрямство, не мог не восхититься способностью разных, иногда враждующих друг с другом людей быть одинаково твердыми, неуступчивыми, когда касалось деревенского будущего, и готов быть заодно с ними. Потому несколько трухнул, что его резкий ответ может дорого стоить непосредственно Маевке и управляющему-бригадиру.
Директор, оставаясь задумчивым, долго молчал. Складывалось впечатление, что он как бы на распутье и перед сложным выбором,
– Я понимаю, чтоб совхозу была прибавка, – заволновался Савелий Игнатьевич. – Ну-к разогнаться надо ище, не сразу. Уж когда разгонимся, наберем обороты, виднее станет.
– Скажите, как свежий человек, – Кожилин скрипнул креслом. – А сами вы? Ну, насчет Маевки. Стоит ли так убиваться, как Грызлов?
– Дак у кажного своя мерка, – не понимая, куда клонит директор, повернувший беседу в другое русло, нахмурился пилорамщик. – Мне всегда жалко таких… обиженных ни с того ни с сего. Любово. А тут цела деревня. Она в чем виновата, что нерадивые хозяева ухайдакали за годы войны. Другие стоят и хоть бы что.
– Деревня-деревенька, деревенька деревянная, – на лице Кожилина появилась усталость. – Который год думаю: что же это такое, в конце концов? Несуществующая точка на карте, которую люди выбрали для своей жизни и деятельности, или условная административная единица, которую можно сохранить в производственных целях, а можно вмах сократить? Каким путем ей идти в то будущее, которое мы создаем – вот в чем вопрос, товарищ Ветлугин. А где ответ – я не знаю. До войны мыслей не было, на войне в голову полезло разное, как на другую планету попали. И вы с Грызловым его не дадите, и те, кто выше поставлены и бьются над ним.