Анатолий Сорокин – Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга вторая (страница 17)
Утеплять было нечем, забили траншею мелкой сечкой-соломой вперемежку с мякиной, засыпали стылыми земляными комьями, утрамбовав снегом, дружно закурили.
Курдюмчик взял крепко под руку Андриана Изотовича и Савелия Игнатьевича:
– Это, гвардейцы, Данилка в дугу буркотел… Не грех со всеми в моей избе посидеть. Без обеда, без перекуров… Приглашаю.
Не часто Савелию Игнатьевичу выпадала настолько напряженная и заполошная работа: с людьми, в самой гуще, когда с первой властной команды поверив тебе, все ловят каждое слово, не подвергая малейшему сомнению, дружно спешат исполнить. Все второстепенное разом отодвигается, мысли работают четко, лишь на узком и самом важном пятачке сознания, решения приходят как сами собой разумеющиеся и вовремя. Он радовался, что решение принято, и принято с полной уверенностью в его правильности; ощущая озноб, точно готовился шагнуть в неприятно холодную воду, переключался на новые возникающие и возникающие задачи. И снова мысль бывала легкой, стремительной, не знающей устали. Усталость приходила позже, и, почувствовав ее – поволновался изрядно – он почувствовал и разочарование. Идти домой будто бы хотелось и не хотелось. С Варварой ему было легко, а громыхание посудой, шлепанье Варвариных галош, едва уловимое шуршание платья стали просто необходимы.
И с Надеждой было легко. Надежда приняла его скоро, но любила донимать вопросами, в которых всегда таился скрытый смысл. Ей нравилось переваривать вслух обильные впечатления дня, затрагивающие больше взрослую жизнь деревни, чем серенькую повседневность сверстников, с визгливым катаньем с ледяной горки. И ему было страшновато познавать этот непростой ее мир, в который она никого, пожалуй, еще не впускала так глубоко. Он старался быть осмотрительным в разговорах с ней, а Варвара смеялась счастливыми глазами:
– Секреты у них завелись! О чем шептаться постольку?
На радость ему, сближение с девочкой продолжалось стремительно, и чем глубже он узнавал Наденьку, тем сильнее крепло убеждение, что к матери у смышленой девчушки больше недоверия, чем к нему. Исподволь стараясь переубедить девчушку, заставить думать о матери лучше, чем она думала, но Надежда убежденно и выстрадано не понимала его и говорила:
– Ага, ты волосатый и черный, но я тебя не боюсь, а мамка…
– Ну, што мамка, ну што? – допытывался он, искренне переживая за Варвару.
– Она водку сильно пила, прям стаканами, ее я боюсь.
– Я тоже когда-то сильно пил, – решался на крайность Савелий, – и щас не святоша.
Надька упрямо трясла головенкой:
– Не-е, я видела, ты так все одно не умеешь.
– Дак и мамка больше не пьет!
– Не пьет, когда ты рядом, – соглашалась девочка.
– Одна, што ли, пьет? – хмыкал Савелий Игнатьевич.
– Нет, совсем перестала.
– Чем же плохо?
– Ничем. Если так будет всегда, то – хорошо.
– Так и я об этом, что у нас теперь пойдет к лучшему, с братом твоим токо подружиться бы.
– С Ленькой?
– С ним, с кем ище?
Но зимние каникулы продолжались, в присутствии брата Наденька потеряла к нему интерес, а Ленька вел себя так, будто смирился временно с его появлением в доме как с неизбежностью. Все это шевельнулось вдруг острой досадой, и Савелий Игнатьевич полез вслед за Курдюмчиком.
Встреч в лицо несло снежную завихрень, било хлестко, упруго, и белая пелена заволакивала ледяной паволокой слезящиеся глаза.
Во дворе Курдюмчика, у крыльца, с укороченной цепи рвался пятнистый кобель ростом с трехмесячного телка. Скреб в бешенстве когтями будку.
– Ну и бугай, отродясь такого зверя не видывал, – подивился Савелий Игнатьевич.
– В хозяина, – фыркнул Данилка. – В нашей деревне, Игнатьич, все собаки на хозяев похожи. Не заметил разве?
– А у тебя какая?
Данилка бесшабашно махнул рукой:
– Беспутная. Пустобрех.
– И хозяин? – добродушно хмыкнул Савелий Игнатьевич.
– А че, не схожи? – балагурил беззлобно Данилка. – По-моему, точь-в-точь и тютелька в тютельку. Я-то почему должен выделяться, и у меня как у всех, ушки на макушке.
– Примам к сведению, примам, – Савелий Игнатьевич подходил к злобствующему псу.
– Шутки оставь, Игнатьич, – остерег Курдюмчик и положил руку на плечо пилорамщику. – Взрослый, поди, не ребенок – баловать.
– Погоди. Вернись к мужикам, с тобою скоре сцапает. – Уставившись на пса, Савелий Игнатьевич не поворачивал головы.
Курдюмчик поправил шапку, спятился осторожно:
– Тоже одичал, как десять лет на цепи держали. Распустит ляжки клыками, узнаешь.
Савелий Игнатьевич сверлил собаку пронзающей немигучим взглядом, говорил что-то тихо и властно. Мужики посмеивались, дымя папиросками и ожидая позорного дезертирства Ветлугина. Савелий Игнатьевич подошел вплотную, медленно опустил руку на вздыбленный собачий загривок, и собака присела, продолжая скалиться, предостерегающе рычать, но не столь грозно, как минуту назад. Следила она не за рукой, нависшей над нею, а за его глазами. Савелий Игнатьевич снова коснулся ее загривка, потрепал небрежно, по-свойски, и проследовал мимо в сарайку.
– Вот бестия бородатая! – восхитился шумно Данилка. – Я бы за ящик водки не согласился.
– Взгляд у него тяжелый, прижучил, – объяснял Курдюмчик. – Мне отец еще сказывал: бывает у человека такой тяжелый взгляд, собака не выдерживает.
– Погоди, погоди! Ему обратно идти, – хорохорился Данилка, явно желая Ветлугину конфуза.
– Пройдет, – уверенно произнес Курдюмчик, поднимаясь на крыльцо и брякая щеколдой. – Поднимайтесь дружней.
Савелий Игнатьевич вышел из сарайки, так же ровно, спокойно, уже не выставляя руки, как бы не замечая собаки, вернулся.
– Сдурел, поп-расстрига! Да Варька нас, ухвати он тебя за мотню… – трещал неуемно Данилка и уважительно таращился на пилорамщика.
– Надо было, – мирно сказал Савелий Игнатьевич. – Собака, она быват понятливей человека. Зачем я ей, безвредный?
Двор у Курдюмчика просторный, с расчетом на стоянку грузовой машины. Ворота высоченные, с козырьком. Дом позеленел от времени, но статный, кряжистый, словно мужчина в расцвете лет. Бревна необхватные без единой трещинки – подбирались мастером, понимающим толк в дереве и времени заготовки.
В избе по старинке: полати, большущая печь с пристроенной рядом плитой-грубкой. Просторная ниша в подпечье с ведерными чугунами и казанами.
Савелий Игнатьевич дотянулся до полатей, хмыкнул:
– На што они тебе? Давят, низко.
– Выросли на полатях, детей вырастили. Вроде никому не мешали.
– Да так, но стариной дремучей отдает. У тебя молодежь, парни, свыклись, што ли? Кто на них – без полатей свободней!
– А я в своем деле ничьего мнения не спрашиваю. Не нравится отцово-дедово, стройте свое.
Он выставил на стол праздничные запасы, гневисто пробурчал:
– Для них готовил, порадовать… Не приехали и не надо, давайте сами, не пропадать такому добру.
– Ну-ка, ну-ка, чем ты на Новый год обзавелся, проверим, – прищуривался Данилка и, махнув первую рюмку, замотал головой: – Ого, Изотыч! Уши заложила, стерва… Ох, и стерва же, Никодим!
– Горячая? – смеялся Андриан Изотович.
– Давит.
– Как начальство на нашу деревню?
– Ха-ха, ково! Крепше раз во сто. То давленье против Юркиного продукта ерунда насовсем. Игрушка котомке, што на обед!
Савелий Игнатьевич рюмку решительно отодвинул, сказал виновато и негромко:
– Без нужды не хочу, не обижайся, хозяин. Я – посидеть со всеми, поговорить.
– Варьки боисся? – хмыкнул Данилка, скосив слезящийся глаз.
– Себя, балагур, – сурово поправил его Савелий Игнатьевич. – Нам себя надо бояться прежде, чем жен, и поменьше баловать всякой отравой.
Он впервые назвал Варвару на людях женой и вдруг почувствовал, как это жестоковатое на слух слово прибавило собственного уважения, властно потребовало быть достойным его.
– Это, мужики… не обессудьте. Варвара ужин давно сготовила, ждет не дождется. Надежка на дверь заглядыватся, ушки на макушке. Ведь не сядут, пока не приду, а я не предупредил.