реклама
Бургер менюБургер меню

Анатолий Сорокин – Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга первая (страница 20)

18

– Не-е, мам, не давала. Он не спрашивал. – Тонька вытаращилась испуганно, словно бабочка, захлопала белесыми бровями.

– Сами нашли?

– Не знаю.

– А ну глянь.

Тонька выметнулась из-за стола, нырнула в горенку, вернулась с ключом:

– Во-о, мам, здеся!

– Так где они, Фроська, ума не дам. У тебя, что ли?

– А мы не пили, – растекся в нахальной улыбке Данилка. – Мы в пригоне с коровой целовались.

– Ну, вот что, крапивнички-собутыльнички! – Мотька, пышнотелая и такая же, как муженек, невеликая росточком, выхватив у Тоньки ключ, швырнула Данилке в ноги. – Не пили, так пойдите и выпейте. Глядишь, одна дурь развалится на две. – И закричала: – Но не буянь мне тут, не пужай ребятишек. Мне все одно, где жить, здеся даже лучше было. Но было, а теперя сплыло. Так что и на переезд я давно готовая. Только не спьяну, а по-умному.

– Трофим… Трофимушка, – ластилась, уговаривала Бубнова Фрося. – Ты-то на ково у меня похож, молчунок – тихоня сердитый? Ну и поедем, если решитесь. Поедем. С радостью. Ребятишки в настоящей школе поучатся. Дак по-людски же такие дела делаются, в самом деле, Мотя права, не с пьяных глаз.

– По-людски? У таких-то? – ругалась Мотька, наседая на Данилку. – Ты хоть раз видела, чтобы у них было как у людей? Ну-ка, приведи такой пример? По-людски она с ними схотела, с пьянчужками, наивная какая! – И снова зашлась крайним криком: – Сваливай дальше, че руки опустил. Рви, сдергивай, за трактором беги, я его тебе враз нагружу. Отваливай, пьяница растакой, чтобы не видеть и не слышать навовсе ни мне, ни детям. – Упав Данилке на грудь, Мотька громко заревела: – Да можно ли так, Данилушка! С ума сходить и то не умеешь, как другие, и тут с шумом да бряком. Ну, хочешь, открою я вам эту распроклятую банешку, смешите людей, беситесь, нас только не троньте раньше времени. А решитесь уж, как бы ни решилось у вас, ну тогда и дергайте и распоряжайтесь. Кабы не знала тебя, ведь никуды не уедешь, а шуму до потолка. Не так, что ли, говорю, ответь-ка по правде?

Данилка не выносил женских слез. На трезвую голову они его смущали, хмельного – приводили в бешенство. Осторожно отстраняясь от жены, он потребовал:

– Дай спички, Тонька.

– Зачем? – испуганно спросила дочь.

Данилка шагнул к припечку, нащупал в нише коробок, сунув в карман пиджака и обходя удерживаемого Фросей Трофима, гукнул сурово, мстительно:

– Спалю сволочей. Всех до единого, кто смылся, ни одной избенки поганой не пощажу.

И вывалился за дверь как был раздетым. Забежав за угол сараюшки, ткнулся лицом в остатки стога…

Глава шестая

1

Ранние сумерки разливались по директорскому кабинету, падала на окна темно-фиолетовая кисея. Было накурено, жарко. Говорили все, кроме директора. То коротко, злыми репликами, иногда хором, отбиваясь от навязываемого и что, в конце концов, непременно должно быть навязано, то пространно и расплывчато, оставляя что-то недосказанным, умышленно обойденным, увязшим на той границе допустимого откровения, которую на подобных совещаниях никто и никогда не решался еще переступить.

Полный, с пышной седой шевелюрой и обрюзгшим волевым лицом директор совхоза Кожилин, статный и широкоплечий, с крючковатым острым носом, словно утратил роль энергичного, знающего наперед ведущего, уплывал, уплывал в сумеречную глубь угла. Терпение Андриана Изотовича достигло предела. Он порывался крикнуть, чтобы директор не отсиживался отмалчивающимся исусиком, а объявлял поскорее окончательное решение – ведь оно наверняка уже обдумано, иначе, зачем собирать весь руководящий совхозный табор – или, на худой конец, хотя бы врубил свет, но выжидал чего-то, точно боялся напомнить о своем присутствии.

Понимая, что, как бы его коллеги-управляющие и бригадиры других отделений, которым отведена роль перспективных и развивающихся, ни противились дальнейшей приемке скота с ферм деревенек, умирающих подобно Маевке, принять план компании и утвержденную разнарядку их вынудят, он практически смирился с уготованной Маевке участью, оказавшись распаханной под ровное поле. «Скот сдадим, и забот поубавится, останется одна посевная», – думал он будто бы легко и необременительно, как с ним случалось нечасто, но все же случалось. Это было состояние, похожее на неспешный и, должно быть, приятный самой себе бег воды в тихой речушке. Течет на радость собственным устремлениям и течет, наполняя его душу непривычной невесомостью, поднимающей над скучным собранием и директором. Жизнь вокруг продолжается, совхозное начальство на месте, привычно спорят, прочищают друг другу не то марксистские мозги, не то социалистическую недоделанную действительность, оставаясь законченными эгоистами и себялюбцами, а его с ними нет. Он высоко, улетел на седьмое, или какое она там еще праздное небо, и уже никогда не вернется…

Хватит, здесь нечего делать, и нет прежнего интереса. Дальнейшее – без него, на такое он не подписывался…

К собственному несчастью и нежданной беде люди относятся по-разному, что Андриан Изотович испытал на себе не однажды. Что-то из неприятностей они принимают достойно, не моргнув глазом и не дрогнув мускулом, но что-то наполняет опустошительно жгучей неуверенностью, ломает достойное прочное, недавно казавшееся несгибаемым. И тогда начинается невообразимое, как не однажды случалось с ним и что происходит кое с кем в Маевке, где люди теперь предоставлены только собственной крестьянской совести.

Он хорошо знал, что творится в каждой избе, кто из его «домочадев» чем волнуется и чем живет. Знал в досаждающих подробностях, но вмешиваться в частную жизнь отдельных семей считал ненужным и вредным… Разве чуть-чуть и самую малость, когда в хаосе быта преступаются допустимо разумные пределы… Тогда он шел, выяснял, разводил и наказывал, не прибегая к помощи милиции, прочих вразумляющих органов – он умел управлять местной стихией, но был бессилен перед общественно нравственными догмами подобных собраний и сборищ.

К уезжающим Андриан относился по-разному: одних было откровенно жаль – деревню покидали хорошие, добросовестные помощники, с мужицкой порядочностью и безотказностью, способные жить достойно и уважительно к окружающему, ставя родную деревеньку в центр святости мироздания – другие вызывали неприкрытое презрение: пустомелями жили, ни себе ни людям, что о них сожалеть.

За тех, кто оставался, без исключения, как за себя, он испытывал нарастающую тщеславную гордость, похожую на самолюбование – вот, мол, какие мы есть, глядите и завидуйте. Сохранились и еще кое-что, если глазенки раскроете, сохранили на будущее. Хоть мужики, хоть бабы упрямые.

Массе живого жизнь – тяжелые испытания, о чем не принято говорить, только избранным удается пройти ее достойно. Исключительно избранным, но далеко не по заслугам и чести. Одни в бедности, в нищете не теряют человечности и духовного содержания, другие в достатке и в почестях не заслуживают доброго слова, ничтожество хоть и всплывает, но сохраняется ничтожеством. Сметливый и практичный ум Андриана Грызлова не мог не подсказывать, что уготовано упрямцам, не желающим покидать Маевку, не понимающих предлагаемых выгод и удивляющих начальство, не желающее вникать в патриархальные тонкости человеческой сути. В отношении себя далеко идущих планов не строил, сомнениями не страдал, как не сомневался в Таисии, но, подумав о ней, уже не мог освободиться от холодной нарастающей тяжести и непонятной неловкости.

«Как же я… как о рабочей силе? – подумал он с огорчением. – А то, что матери, жены… да женщины, наконец, дак не в счет? На них в первую очередь и ляжет…»

Горечь от бессмысленности совещания усиливалась, он вздохнул и, снова подумав о собственных, с таким трудом заведенных гуртах – лучших во всем совхозе, в сердцах выдохнул:

– Дак что не о чем! Гнали бы сразу на живодерню, чем голову напрасно ломать. Навяжем кому-то сегодня, а завтра? У того же Колыханова на первом отделении ни помещений, ни кормовой базы. И что, в лучшем случае спишем как павшие с голодухи, хотя в справках укажем какую-нибудь сапатку-чесотку. Крути, не крути, Николай Федорович, а все одно лишки окажутся в «Заготскоте».

Реплика его пришлась в разгар очередной перепалки главного зоотехника с управляющим первого отделения Колыхановым, и на нее никто не обратил внимания. По крайней мере, Андриану Изотовичу так сначала показалось, но взгляд Кожилина пристыл к нему надолго, и лишь сумерки помешали понять, что в этих глазах. Хорошо ли он знал Кожилина? Ему казалось, что хорошо. Ведь вместе когда-то ходили в атаку, вместе пересчитывали живых и убитых, под одной плащ-палаткой писали домой письма, без утайки обмениваясь накоротке дорогим и заветным. Бывало, ворчали на армейское руководство, но война есть война, а сила приказа есть сила повелевающая и неоспариваемая наперекор смерти. Рассуждали о будущей мирной жизни, представляя, прилично-разумной, ни в чем не похожей на армейскую. Правда, воды с тех пор утекло больше чем достаточно, и не легкой воды, не всегда только чистой, судьба развела их, но вот неожиданно снова поставила плечом к плечу. Разумеется, Андриан Изотович рассчитывал на более близкие отношения с бывшим фронтовым товарищем и командиром, стремился к ним. Но, похоже, Кожилин, как и на прежней райисполкомовской должности, непонятно за что отстраненный, (такое ведь с быдлом не обсуждаемся, можно нарваться на мужицкое несогласие, тошно покажется, если речь о нормальном народе, заранее не обработанном на цель и задачу) повел себя иначе. Строго, требовательно, без всякого панибратства с кем бы то ни было, ни разу за минувшее время не заговорил о военном прошлом. И к нему в Маевку ни разу носа не показал. Тем не менее, ощущение, что во главе совхоза поставлен человек, известный ему повадками, характером, имеющий опыт руководства людьми в суровое лихолетье, приносило большое душевное удовлетворение и доверие. Почувствовав директорскую отчужденность и более чем странное отношение к себе, самолюбивый Андриан Изотович замкнулся, редко высказывал мысли вслух, еще реже ввязывался в споры. Но сегодняшний отъезд Митрича сильно расстроил, точно с работящим механизатором покинула навсегда деревню и его шалая молодость. Грусть его за часы бестолкового совещания, на котором умные взрослые добровольно уподоблялись детям, выросла в озлобленность, и его тянуло схлестнуться беспощадно и яростно с пыхтящим как самовар и много мнящим о себе зоотехником, отмалчивающимся директором. И когда терпение иссякло, когда Андриан Изотович решительно вскинулся, как вскидывался когда-то, увлекая бойцов на смертный бой, поднялся в уставленном знаменами застолье Кожилин.