Анатолий Сорокин – Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга первая (страница 14)
– Ну как это так, да что за непруха на нашу голову, Савелий? Ну все против нас, как нарочно. Выходит, все же кончать с этим делом придется, Семен Семеныч, а?.. Ну что же, давайте кончать.
Все в нем просило широкого, с уважением к их Маевке разговора, запальчивых возмущений, но Силантий отмолчался, Задойных оказался настроенным вовсе на другую волну.
– Одного не пойму, – произнес он бесчувственно монотонно, – на что вы рассчитывали и в чем видите выход? Я лично считал и считаю, что у нас есть кому думать и принимать ответственные решения… У нас потому и уродливо в каждом вопросе, что каждый доморощенный сморчок лезет в представительные боровики, не научившись прилично держать голову на плечах.
Упрек это был или предупреждение, Андриан Изотович не понял. Отбыв свой воспитательный лагерный срок, связанный с бухгалтерским нарушением социалистической отчетности, в чем, практически, не был повинен, Задойных жил робко, с оглядкой, что Грызлова не всегда устраивало, критическую размашистость управляющего никогда не поддерживал, частенько остерегал, не подаваясь переменам и расстраивая Андриана. Впрочем, с оглядкой жил не только Задойных, безголовые да бесшабашные в деревне давно перевелись, перековавшись на лесоповалах и в трудовых лагерях, накрепко усвоившие, что плетью обуха не перешибешь, а жить как-то надо – главная пилюля-отрава, развивающая скрытое приспособленчество. Уж самые близкие постарались позабыть какого они рода и корня, кто каким духом дышал пару десятков лет назад, кто у них дед, кто прадед, и под каким кустом закопана прежняя честь.
Живут, прикусив язычки, восхваляясь пролетарским происхождением.
Да, собственно, таких, у кого есть о чем говорить, вспоминая прошлое и не оглядываясь на всякий шорох, давно не осталось, и сам Андриан выстужен подчистую по этой части.
Задойных немного другой, похитрей и памяти окончательно не утратил. Иногда что-нибудь осторожно да выдает кудряво эзоповым языком, как снова пытается что-то подсказать.
– Вот помощнички, мать вашу! – не желая вникать в его предупреждение и вскидывая на бухгалтера укористый взгляд, вяло произнес Андриан Изотович, и это прозвучало как «все-то ты знаешь наперед, сухарь такой, ничем тебя не проймешь».
Жизнь Андриан Изотович принимал по-разному, но чаще как бывало удобно ему в ту минуту. Видел ее неимоверно сложной, с трудом поддающейся анализу, и видел похожей на пареную репу, которую осталось только съесть. Усложнял в простых, казалось бы, случаях и упрощал там, где упростить вроде немыслимо. Он прочно свыкся с должностью управляющего – настолько прочно, что лиши его вдруг этого места, примечательного разве тем, что горячее да беспокойное, он почувствует смертную обиду сразу на все власти и, пожалуй, зачахнет. Работу свою никогда не называл любимой, не нажил на ней ни громкой славы с орденами-медалями, ни материальных благ, о чем в те годы и думать ни-ни, позволяя все же самую малость приворовывать руками надежных помощников из складских совхозных запасов. Он привык к ней, навсегда привязался, как привязываются к родительскому дому, не замечая его ветхости и старческого уродства, не желая переустраивать, чтобы не вызвать нарекания, свыкся с ежедневными обязанностями в нем, считая просто необходимыми.
Живой, населенный вовсе не тихими, далеко не безропотными людьми, деревенька-дом, казавшийся вечным, как вечным кажется всякий отчий дом, забирал целиком. И Андриан, сохраняя природную мужицкую совесть, вынужден был откликаться на его ежечасные волнения, просьбы, мольбы, жалобы, как положено откликаться здравомыслящему хозяину-вершителю. Как перенял манеру вершить правые и неправые дела от родителей. К чему побуждала крутая жизнь, обстоятельства, совхозное начальство и руководство повыше совхозного.
Меж тем власти выше совхозной для него не существовало. Он крепко усвоил простую житейскую истину: охотно соглашайся со всеми советчиками-требователями – больше сохранишь нервных клеток, но делай и поступай сообразно приказаниям единственного человека – директора. И, поступая так, требовал соответствующего к себе отношения со стороны бригадира и звеньевых.
Желающих покричать, покомандовать деревней, врезать «бича» строптивому управляющему, стругнуть выговором всегда находилось великое множество, гораздо больше стремящихся быть искренне полезными этой деревне. Уроки рьяных стругачей не прошли даром. За них было дорого уплачено, и Андриан Изотович нисколько не сомневался, что место управляющего занимает по праву, достоин его, хотя по заслугам так и не оценен, завершая трудный путь земледельца совсем иначе, чем мечтал когда-то и мог бы. Испытывая тревогу за урожай, за хлеб, он, подобно всякому серьезному хозяину, и жил единственной никогда не рассасывающейся тревогой. Сам вливал того же «бича» нерадивым «домочадцам», сам направо и налево стругал выговоры.
Семен Семенович Задойных был опытный бухгалтер, человек, битый жизнью и видавший всяких руководителей. Понимая, что пошуметь и покричать Андриану Изотовичу – лучшее средство, чтобы отойти и расслабиться от внутреннего напряжения, он, как, впрочем, и многие другие, так же хорошо усвоившие Грызлова, никогда не роптал на его ежедневные срывы и принимал если не как должное, то, по крайней мере, как неизбежное.
Видя, что Задойных не уходит, покорно стоит слегка согнувшись, Андриан Изотович усмехнулся горько и не нашел ничего лучшего, как спросить ехидно:
– А ты себе где фатеру застолбил? Уж, конечно, на центральной, полнометражку? Стоит ли чикаться, когда для нашего брата, переселенца, все двери настежь! Входи, обживайся за казенный счет. С водопроводом, конечно, да?
– Я заявление отвез, – обронил бесстрастно 3адойных. – У меня выслуги, досрочно могу на пенсию… И болезнь, вы знаете.
– Ну да, ну да, – поднимаясь, неловко и торопливо заговорил Андриан Изотович, – все это, конечно, у тебя есть права. Слушай тут, если новые команды поступят, пройдусь немного. Не могу долго без дела рассиживать, а дел вроде и нет. – Обернулся с порога: – Рацию-то теперь уже не поставят или как, уточни.
И пошел. Не пошел, а поплелся. Надломленный, усталый, словно не спал трое суток.
4
Холодный озноб окатил, едва Андриан спустился с крылечка и ощутил дуновение ветра. На ферме он сегодня уже был, оставалось пройтись улочками, пересчитать очередные потери.
И шел, и считал заколоченные избы. Перед некоторыми останавливался, стоял подолгу в раздумье, вороша в памяти связывавшее столько лет с уехавшей семьей. Воспоминания были самые разные. Кого-то из покинувших деревню было жалко, а кого-то и нет, особой порядочностью не отличался, жил ни богу свечка, ни черту кочерга, коптил небо, но все они вызывали сильную грусть и неизъяснимое желание в чем-то повиниться перед каждым опустевшим и онемевшим навсегда домом. Было трудно смириться, что вчера или позавчера еще громогласные и заботливо-шумливые эти подворья встречали его неунывающим бодреньким смехом или простенькой бабьей просьбой, зазыванием в гости или злым и заполошным проклятьем, и чего он с деревней лишились, было невыносимо жалко. И непотребно деревенски-заполошного, от чего был не прочь когда-то избавиться сам.
Да-а, наша русская глухомань, по сей денек так и не понятая ни одним серьезным мыслителем! Сколько бесхитростно противоречивого, кондово-упертого, лежащего глубоко и лежащего на поверхности! Но почему настолько бессмысленно и наивно? А разве не так было при Болотникове, Разине, Пугачева – не бессмысленно и наивно? Что поднимало и чем заканчивалось?
Что за ум такой русский – ором орать да на божничку сажать очередного чудо-спасителя, совершенно не верящего в необходимость собственному народу этой самой душевной божнички, лучше зная, что ему нужно на завтра и послезавтра! Шиворот навыворот и задом наперед!
Анафемой и осиновым колом прибавочной стоимости капитализму так и не стала – она и при социализме творит дела и делишки – что не видно только тому, кто видеть не хочет. И заповедь «власть народу» – мало что сделала. Лозунгов краснее красного, а власть в райкомах-крайкомах, да за кремлевской стеной. Главное, ведь не прижилась в том толковании, как преподносилась и настырно преподносится, а под видом народного волеизлияния процветает и крепнет нечто другое – жесткий хомут, называемый демократическим централизмом, о котором хоть белым пиши по-черному или наоборот, приятней не сделаешь…
Что было, то было, и в совхоз его родные усольевцы шли так же тяжело, как некогда в колхоз – это уж порода такая. Артачились, спорили, дружно голосовали против, словно вдруг позабыв, как добивались этой милости, проклиная послевоенную колхозную житуху. А решилось до удивительного просто – Андриан Изотович невольно улыбнулся. Взлетел он молодым петушком на трибуну, поправив под ремнем выцветшую уже на колхозных полях гимнастерку, гаркнул ухарски: «Сколь заседать будем, товарищи дорогие, когда ночь для другого предназначена!» Он вовсе не хотел охальничать, и слова о необходимости вступить в совхоз были совсем другие на уме, но, произнеся озорную веселую фразу, для чего людям ноченька сладкая, припомнил вдруг потешный, многие годы не забывавшийся случай с Меланьей-знахаркой и ее дочкой, произошедший на свадьбе, и его понесло. «Вспомним, что говорила наша Меланья, когда дочку замуж выдавала, и… проголосуем дружно. Че уж волынку тянуть, начальство только запарим». Дрогнули стены, колыхнулся к сцене тяжелый смрад мужицкого пота и табака, взлетели руки: «3акрывай говорильню, Андрианка! Доходчиво распропагандировал, согласные!»