18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анатолий Сорокин – Голубая орда. Книга вторая. Знамя Великой Степи (страница 13)

18

– А-аа, какой Тан-Уйгу тюрк? Он китаец давно, правда, Уйгу? – Принц был весел, не испытывая волнения или неловкости.

– Он отказался называться тюрком? Предал родивших его отца и мать? Ты спросил, кем он желает остаться?

– Он служит мне, он все равно, что китаец! – настаивал наследник, вскинувшимся взглядом на Тан-Уйгу требуя подтверждения. – Да, Тан-Уйгу?

– Принц, судьбе было угодно, чтобы я родился тюрком, – глухо и трудно выдавил гвардейский офицер-наставник.

– Любого, кто рядом со мной, как ты, Тан-Уйгу, я прикажу считать китайцем, – не сдавался наследник.

Хин-кянь, вскинув усмешливый взгляд на Сянь Мыня, поспешил отвернуться: лицо монаха было серым от гнева.

* * *

Когда-то исполнение смертных приговоров в Китае совершались на закате дня – день истекает в кровавом зареве всесильного солнечного пожара и завершается чья-то никчемная жизнь, – или ночью и в тайне, чаще, под личным присмотром У-хоу. Обычай рубить головы на рассвете ввел Сянь Мынь, убедив императрицу в том, что в этом случае преступник должен испытывать особенный ужас…

С князем Фунянем расправились на рассвете. Как равного с другими тюрками, приговоренными к смерти на это утро, и ничтожного, князя Фуняня казнили на мосту через Вэй, просто отрубив ему голову. Присутствующие непосредственно в двух шагах от места казни и на башнях крепости не успели разобраться, кто из десятка умерщвленных, переодетых в рубища, был знатным князем и тюркским ханом.

Дергая наставника за руку, принц Ли Сянь возбужденно допытывался:

– Ну, где этот хан, я плохо вижу. Ну, кто из них главный, Тан-Уйгу? Почему нам нельзя подойти ближе?

Приблизиться к чурбакам, на которых рубят головы его соотечественникам, Тан-Уйгу никто не препятствовал, просто не было сил. Ему недоставало ни желания, ни мужества на такой шаг, но князя Фуняня он из виду не выпускал до последнего.

У колоды стояла жуткая тишина. Ни один из приговоренных не издал ни звука.

По знаку палача очередной тюрк делал шаг, два могучих помощника главного исполнителя совершаемого изуверства, срывали с него тряпье, ставили на колени, пригибали голову к чурбаку-плахе.

Князя с первого раза пригнуть не смогли: не то, чтобы хан как-то противился, нет, устремленный взглядом в сторону севера, он, кажется, не сразу понял, что требуют от него стражи.

Подчинившись, наконец, он и голову положил глазами на север.

Голова его седовласая отскочила легко, будто игрушка, как у всех.

6.Волчьи гулянки

Волки уже загуляли, пора бы Сувану вернуться, но пожилой нукер не появлялся. Гудулу часами просиживал на обрыве, всматриваясь в далекое урочище и дебри, заглотившие два месяц назад толстого, медлительного, расхаживающего на раскоряку воина с добродушным лицом, и был угрюм.

Ночью волки подрались, по-видимому, схлестнулись из-за волчицы. Слушая яростную грызню, рык внизу, в зарослях под скалой, обильных живностью, Гудулу говорил Кули-Чуру, также хмурому, не менее уставшему от зимнего безделья и собственных размышлений:

– Видишь, как у зверей, грызутся по поводу и без повода. Сейчас – за самку, но прижмет, схватятся из-за паршивой кости. Так живет вокруг все живое, готовое вцепиться в чужое горло и выпить всю кровь. Не знаю, но мне иногда страшно, я раньше столько не думал, как этой зимой – на морозе, видишь, как думается, мозги закипают не хуже, чем в казане с кипятком.

Кули-Чур сохранял молчание, и мысли в нем были самые, что ни на есть простоватые. Далеко не уносили, все где-то рядом, возвращаясь и возвращаясь на озеро Косогол в предгорьях Саяна.

– Ты за женщину серьезно когда-нибудь дрался, Кули-Чур? – нисколько не удивляясь возникшему вопросу, спросил тутун и словно бы похвалился: – Я – ни разу.

Эта была неправда, дрался он и за женщину. И вовсе не ради высоких чувств к ней. Просто однажды у него попытались отобрать обычную пленницу, и он едва не зарубил офицера, возомнившего о своей офицерской вседозволенности, за что понес наказание. Собственно, сама женщина была не причем. Сказать хотелось совсем не об этой ничего не значащей в его жизни женщине, вдруг пришедшей на память в то самое время, когда где-то, справляя звериные страсти, злобствуют волки. Ему показалось, что, ожидая Сувана, вестей из урочища шаманки, сам стал похожим на волка-одиночку, и тяжело засопел.

– Что за женщину драться? – отозвался он через минуту неопределенно и вдруг заявил: – У меня увели жену, я помчался сломя голову… Дрался – не дрался! А-аа, не приставай, с чем не надо!

Порой им было трудно жить вместе и во всяком другом случае они, скорее всего, давно бы разошлись, но обстоятельства принуждали к терпимости, а редкое общение вслух, подобно начатому тутуном, простой обмен обычными мыслями, как ни странно, понемногу сближая, привносили доверие.

– Пусть подерутся. Кроме волчицы, им больше не за что, не то, что нам…

– У тебя появилось желание подраться?

– Почему бы и нет – оно у меня не исчезает с осени.

– С кем? – без удивления спросил Кули-Чур.

– Да хоть с кем… или с собой.

– Гудулу, ты зря помнишь о том, чего не вернуть. Ну, ничем не лучше! – И нукер потыкал ночь пальцем, в том направлении, где не стихала шумная волчья вражда.

Забыть, что уже не вернуть! А что, кто-то помнит об этом, и как было… чего уже не вернуть? Ему ли, тутуну, не знать, что нередко одни и те же события и далекого прошлого и настоящего получают самые противоречивые оценки людей достаточно просвещенных и вполне уважаемых. То, чего уже не вернуть, они трактуют и подают настолько по-разному и своевольно, что мало знакомому с противоречивой сутью событий, когда-то и где-то случившихся, истины ни за что не найти. Потому что ни у таких толкователей ее просто нет, у каждого есть и будут только собственные пристрастия и собственные заинтересованные доказательства. А что же было тогда и что где-то случилось, разрушив загадочное прошлое их тюркской сути? Кто расскажет, что слышит он сам, тутун Гудулу? Что? Что было на самом деле? Великое в мужестве сгорающей жертвенности? Бессчетно примеров подобного мужества, неподдельного героизма, буйного всплеска отчаянной мощи сердец. Бессчетно! Сотни примеров буйствующего и возвышенного духа! Безоглядного и безумного в самоотдаче, каким он сам был недавно и каким, скорее всего, больше не будет. Может быть, и созидающего, но… мелкого по смыслу. Что, вскочив на коней, они создали? Где остальные? Что значит: великий народ; во славу народа; мы – народ? Должен ли быть народ, пусть самый деятельный в какой-то период истории, многочисленный, который ухищрениями льстецов-соседей получает вдруг возвышающее право называться великим? Не самое ли пагубное заблуждение из всех возвеличивать род, нацию, расу? Любой здравомыслящий скажет в искреннем вроде бы споре искушенных мудрецов, что глупо. Но скоро забудет об этом, вновь обернувшись тем, кто он есть в мелкой принадлежности роду, нации, расе. Конечно, Чаньань сейчас торжествует. Мятеж, нарушивший ее покой, подавлен. Мятежники казнены во главе с вождями, а старая тюркская Степь, толков не поняв, что же случилось в Черных песках, достигнув крепостных стен столицы лишь мстительным ужасом и кошмарами, ненадолго напрягшись и сожалея о не свершившемся, разочарованно затихает.

Она уже смирилась, снова испуганно съежившись, но не оглохла совсем, не утратила нормальной вменяемости. Вон, волки грызутся, не усмиряясь! Волки – зверье! А это разве не степь и не воля?

Волки внизу под скалой дрались всю ночь. Утром нукер и тутун рассматривали далеко внизу, на ватно-белом, красные пятна.

Глазастый Кули-Чур углядел под пушистым заснеженным кустом усыпанного ягодами шиповника неподвижного зверя и удивленно спросил:

– Что с ним, Гудулу? До смерти?

Волк лежал, не подавая признаков жизни, почти до полудня, потом, вроде бы пошевелился и будто стрельнул беспомощными зовущими глазами в сторону скалы и пещеры. Как попросил помощи.

– Живой? Он вроде, живой, Гудулу. Пойду, посмотрю, – пробурчал Кули-Чур.

Он пошел напрямик, по скале, спускался осторожно с помощью волосяной бечевки толщиной в палец, а Гудулу, продолжая про себя ночную беседу, вдруг подумал о том, не понимая, к чему и откуда, что, собственно, китайцы во все времена оставались терпимей соседей. Жестокость присуща не самому народу, она более свойственна безжалостным, оголтелым, как звери, вождям, сподручным и рьяным приспешникам.

И землю китайцы во все времена любили и любят иначе соседей.

Они ее добросовестно холят, а кочевники только топчут и топчут тьмой стад, отар, табунов, пользуясь природным ее естеством.

Но правила бытия, образ жизни для себя и детей, человек избирает без всяких посредников и никто не вправе осуждать его за такое решение, кажущееся кому-то странным и неприемлемым. Как не вправе никто осуждать за состоявшийся выбор его народ, избравший историческую судьбу, навсегда отдавший чему-то пристрастие и предпочтение. Гудулу так и подумал – «народ» и, понимая, что в песках Алашани, в Ордосе все завершилось тюркским позором, впервые воспринял случившееся серьезной трагедией всего степного родоплеменного союза под именем «тюрк», для него, несомненно, самого великого.

Он раньше это «народ» плохо понимал, не до конца ощущал в себе, слышал как отдаленное временем эхо; он мало знал воли, настоящей свободы тела и разума. Нередко поступая своевольно, с вызовом, полноценной независимости не испытал, и рядом с князьями-ханами Нишу-бегом и Фунянем, шаманом Болу, Выньбегом ее по-настоящему не почувствовал. Как-то вскользь, случайно, бегом, где-то чуть-чуть мое, где-то… Промчался, переполненный гневом, проскакал в ярости на коне рядом и не услышал ее возбуждающей благотворности, оставаясь всегда только злым, раздраженным, сокрушая препятствия на пути… Разрушал, но не строил.