18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анатолий Сорокин – Голубая орда. Книга третья. След Волка (страница 11)

18

Он хорошо ее знал, давно изучил в закоренелых привычках. Правящие династии прошедших времен управляли Китаем сотни лет каждая, многое меняя в жизни огромной державы. И когда приходили другие, наступали беспримерные потрясения, проливались реки невинной крови, в которых нередко текли струи, пролитые такими, как он. И кто как не он знает больше других о тайных и своевольных пристрастиях императрицы, в любой миг способных обрушиться умертвляющим царственным гневом на любого, намозолившего глаза. Нужно вовремя лишь угадать близость подобного гнева, и подсказать – на кого.

Нет, монах не был трусливым, вкусив соблазна от пирога тронной власти, вскружившего голову, не мог не желать большего. В этом они были более чем схожи. Он, монах, и она, повелевающая властно самим императором, одним этим и жили последние годы, подмяв под себя безвольного Гаоцзуна.

Власть им пришлась по нраву, хотя едва ли она кому-то бывает не всласть и не в упоение хотя бы на миг. Завладевая властью, от нее не отказываются, умело насилуя, приспосабливая и снова насилуя – в массе своей человек самое подлое существо из всего созданного Сеятелем и природой, упрямо отравляющееся этой подлостью с первого дня рождения до последнего. Безгрешия нет, и не предвидится, грешен сам Бог, сотворив много жестокостей.

Ей тщеславное упоение и самодурствующее безумие – для ее женского наслаждение, принижающее мужское величие, самодурств и жестокостей, на что он легко закрывал глаза и чем умело, расчетливо пользовался ради собственных устремлений. Ему, принимающему игру с этим унижением, вершиной которого, придуманное им же, припадание на колено и сладострастное облизывание ее обнаженных гениталий – для повсеместного укоренения божественной веры, возвеличивания Учителя-Будды и священного Просветления, которых без ее безмерного самоуправства императрицы ни с кем другим никогда было бы не достигнуть.

Долог был путь монаха к этой вершине, часто рискован и достаточно тяжек. Его приставили к юной тринадцатилетней наложнице, едва появившейся в гареме грозного императора, при виде которого у слуг и рабов замирало дыхание, для занятий разными науками. О чисто монашеском служении в то время речи быть не могло. Тогда всё во дворце дышало в большей степени конфуцианством и шаманизмом, перетекающим иногда в манихейство; буддизм встречал пренебрежение, был в Поднебесной изгоем, а военные, чиновники, молодежь, подражая дикой культуре Степи, любили напяливать на себя нечто из меха, обретая звероподобный, угрожающий вид. Щеголяя степными нарядами и облачениями на важных дворцовых приемах, они вызывали поощрительный смех своевольного императора, в жилах которого также бродила частица вольной степной крови, и глухую ненависть приверженцев ушедших времен. Во дворце и в столице было полно инородцев, торговцев и караванщиков, послов других государей, все шумело, гундело, тараторило на разных языках, бросалось в глаза пестрыми, чуждыми древней китайской земле одеждами, рождая невольное подражание или высокомерное презрение.

Юная наложница ничем подобным не увлекалась, ее страстью было и всегда оставалось как можно более оголенное тело. С нею в гарем вошли полузабытые страстные танцы, пластика, изумляющее искусство женского обольщения плотью. И молодой монах, сраженный непередаваемой свежестью ее красоты, изяществом гибкого сильного тела, вдруг, против своей воли, стал в ней это редкое природное умение поддерживать и развивать.

Пленительность ее вольных танцев была особенна тем, что, оставаясь по-восточному мягкой в главных линиях и движениях, юная фея непостижимо тонкой интуицией улавливала момент высшего возбуждения следящих за ней. Она умела будто бы вздрогнуть и неожиданно замереть, подать себя выгодно и всех ошарашить неожиданным неординарным заявлением. Могла, заставив замереть упивающихся ее божественной красотой, вздохнуть редкостно томно и страстно, оставаясь на ложе любви лишь жесткой и даже жестокой.

Она владела своим гибким телом почти в совершенстве, становясь не то расслабленно мурлычущей кошкой, не то хищной, готовой к прыжку пантерой, не то змеей, свивающейся в клубок.

В танце она была властно пленительна, редкостного телесного обаяния, во всем другом оставаясь не менее редкостно невежественной для изощренного и утонченного в обхождении двора.

Умея слышать не плохо пространственный мир, – что было, конечно же, даром Неба, посылаемым далеко не каждому, – она до изумления, не спуская глаз с повелителя, забавно упивалась только своими изящными движениями, предназначив себя одному сверхчеловеку – великому сюзерену.

Она откровенно подавала себя, соблазняя тем, какой будет на царственном ложе.

Она начинала дрожать, завидев императора, словно бы не замечая, насколько он стар и слаб как мужчина.

Она хотела принадлежать ему день и ночь. Изнывала бесстыдно у всех на глазах, включая и его, монаха, от опьяняющей жажды желаний служить его телу так, как ей когда-то внушили, как внушают воину страсть к битвам и что было высшей доблестью такого служения.

Она тяготилась, что, данное природой в ней остается целомудренным и нетронутым, словно испытывающая тесноту ножен ржавеющая без употребления сабля. Не стыдилась говорить об этом со всеми, кто ей прислуживал, евнухов и монахов, готовил к таинственному общению с повелителем, которого никак не случалось.

Оказаться в алькове Тайцзуна стало для нее необоримым вожделением.

Проснувшись и вызвав няню, сотрясаясь как в лихорадке, она могла говорить среди ночи, изумляя юного и неискушенного прислужника Сянь Мынь, мучительными страданиями, тайно слушающего ее девичьи стоны.

Император, проявляя внимание, награждая мимолетной улыбкой и лишь тем выделяя, на большее с ней долго не шел.

Но божественная ночь случилась, и в юном цветке императорского гарема произошли невероятные перемены. И к тем, кто научал ее тайнам искусства безумной любви, она стала вдруг пренебрежительна, как если бы все, что ей открылось в одну ночь на императорском ложе, переполнило таким сумасшествием и величественным самомнением, какое недоступно искуснейшим и самым сведущим в интимных утехах.

Случившись однажды, подобное не повторилось, у императора находились другие забавы и удовольствия, а Сянь Мынь увидел в божественно юной Цзэ-тянь – так тогда называли ее – хищную страсть зверька, жажду владения сильным правителем.

Она снова стонала и билась на своем холодном и безрадостном ложе, желая совсем других мук и терзаний.

Она умирала в неисполнимых страданиях и вновь оживала ей лишь одной понятной надеждой.

Утратив столь неожиданно интерес к наставлениям непревзойденных искусительниц, подвизающихся при гареме, развращающих его целомудрие забавами с ущербными евнухами, она не утратила влечения только к нему, монаху. Сосредоточившись и проникнувшись, не менее неожиданной страстью к познаниям, ведению изысканных бесед, их изяществу, она поражала Сянь Мыня, как быстро все схватывала.

Ум ее словно бы вдруг проснулся, требуя внимания, ласки, новых и новых восхвалений ее божественной изящности и красоты, нуждался в бурной и деятельной работе, а новых встреч с императором не получалось, что убивало в ней страсть, желания, огонь устремлений, рождая обиду и злость.

И тогда, тогда она однажды в гневе рванула подаренный ей удальцом-корейцем, молодым воеводой Чан-чжи кусок редкостной тонкой материи. Раздавшийся при этом треск – протяжный, созвучный тому, что исторгала ее страдающая плоть и натура, – пришелся ей по душе, удивил плачуще-ворчливым звуком, заставив снова и снова рвать на полоски текучую невесомую ткань.

А забияка Чан-чжи приносил новые куски, бросал и бросал к ее ногам этот легкий шелк, похожий на розовый туман…

Память Сянь Мыня отчетливо хранит, каким упоением горело ее раскрасневшееся лицо, словно бы У-хоу разрывала саму грудь императора, – и будет всегда сохранять как некую святость невинной юной души. Ноздри ее дышали, как они дышат у взнуздываемой и потому гневающейся молодой кобылицы. В глазах ее разгорался настоящий вселенский пожар. Забавляясь буйствующим своенравием юной наложницы повелителя, смеялся удалец-воевода Чан-чжи…

Скоро эта ее страсть стала известна двору. Вначале она умиляла сановников и вельмож, не больше. О юной рабыне заговорили, как говорят о тех, кому от души сочувствуют, но не в силах помочь. Имеющие разрешенный доступ в это царство-сераль спешили вознаградить страдания страстной рабыни множеством новых и новых кусков сверкающей ткани. Их приносили все, оставаясь обычной дворцовой забавой с пленительной и заносчивой наложницей, пока однажды с подобным подарком перед ней не предстал молодой наследник. Опытные монахи, присутствовавшие при этом посещении наложницы отца будущим императором-сыном, поняли многое и дали Сянь Мыню совет избавить наложницу от невольного и возможного в досаде протеста увлечения другим мужчиной, опасного в первую очередь им, служителям Будды.

«Порвать – что убить, Сянь Мынь, – сказали ему. – Нам кажется, ты поощряешь в ней лишнее».

Буйное поведение рабыни Тайцзуну стало известно, как остальное, включая первый кусок шелка, подаренный удальцом Чан-чжи, и участившиеся посещения гарема наследником: у императора были свои соглядатаи и советники, – и Великий правитель совсем вроде бы перестал ее замечать – прекрасных наложниц ему доставало…