Анатолий Соболев – Безумству храбрых... (страница 3)
Строй молчал.
Капитан сдвинул на затылок фуражку, вытер со лба пот и с недоумением посмотрел на пистолет. Смущенно сунул его в кобуру и сказал тихо, очнь тихо:
— Детство ваше кончилось, ребятки. Ясно?
— Ясно, — ответил кто-то.
Комендант махнул рукой и пошел прочь, тяжело, по-стариковски опустив плечи. Федору он чем-то напомнил отца.
Ребята долго переминались, не глядя друг на друга. Никого не арестовали и не расстреляли по законам военного времени, как стращал кто-то в теплушке. Даже не спросили, почему драка.
Соль высыпали обратно на платформу. Всю. До крупинки.
— Черт! — восхищенно хлопнул Федора по плечу Женька. — Я же для всех старался, а то грызем сухарики. А вообще-то...
пропел и протянул руку, щуря в холодном прицеле разбойничьи глаза. — Будем корешами. Люблю смелых!
Федор искренне обрадовался примирению и крепко пожал Женькину руку. Все же славный парень Бабкин! Последующее событие совсем убедило Федора в этом.
— Кореша, давайте устроим коммуну! У кого что есть — в общий котел, — предложил Женька и подмигнул Федору: мол, смотри, что сейчас будет! Обращаясь к деревенским ребятам, что держались отдельно, сказал: — Ну как, тряхнем "сидорами"?
Деревенские молчали.
Степан Кондаков, колхозник из-под Кемерова, пододвинул к себе мешок из домотканой дерюги.
— Давай, давай, чего там! — хохотнул Женька. — Что за частная собственность? Морской закон! У кого что есть — все вместе.
Потянул мешок к себе. Степан побагровел, хрипловато выдавил:
— Ты... этого... Не трожь. Вот!
— Чего там "этого"? — продолжал тянуть мешок Женька. — Набили "сидора" салом да сухарями, а другим кусать нечего.
Степан сопел, не отпуская мешок. Ребята с интересом наблюдали, явно симпатизируя Бабкину. Кто знает, чем бы кончилось все это, если б вдруг мешок не развязался и под общий хохот из него не посыпались караваи хлеба домашней выпечки, огурцы, сухари и ломти желтоватого сала, толщиною в ладонь.
— Во, видали, запасы! — торжествовал Женька. — Я же... — И осекся.
Из мешка вывалился небольшой полотняный мешочек, туго набитый и крепко завязанный. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять: соль!
— Вот оно что!.. — присвистнул Женька, обводя всех глазами: — Видали?!
Ребята молчали, хмурились.
"Вот тип! — с неприязнью глядел Федор на губастого Кондакова. — Утаил, образина".
Степан с исказившимся лицом неуклюже стукнул Женьку сверху вниз по голове. На вид легко стукнул, но Женька охнул, присел и очумело затряс головой.
Степан, потный и жалкий, стоял над своим рассыпанным добром, среди которого выделялся пузатый мешочек с солью...
Ясные осенние дали, пустые поля с одинокими стогами, загустевшая от сентябрьских заморозков синева рек...
Из тонкой серебряной пряжи соткан воздух, с бездонного неба падают прямо в душу грустные капли журавлиного крика: "Кур-лы, кур-лы!"
Прощай, лето!
Прощай, родная Сибирь! Прощай!..
Этой порою в лесу тревожно шуршит под ногами лиственная пороша, распространяя едва внятный и томительно грустный запах увядания. Лес раздвинулся и посветлел. Воздух чист и звонок. И сыплются листья... С чуть слышным шепотом мягко устилают землю. Лиловые, багряные, лимонные, черные с золотым крапом...
В озябшей выси летят последние стаи птиц. Последние...
"Кур-лы, кур-лы!"
Откликаясь на журавлиный зов, кричит паровоз. Отголоски гудка закатываются за лес.
Там за холодной синевою осталось детство, жаркие дни покоса, прохладная глубь озер, ночи у костра, школа, мать, отец.
— ...Помни, Федор, погибнешь, я прямо говорю, погибнешь — легче нам с матерью будет, — голос отца дрогнул и снова окреп, — чем когда струсишь.
Они стояли на горе, у развалин старой крепости. Внизу текла кровеструйная в закатный час Томь. С горы хорошо был виден город, дымы над заводом, терриконы шахт.
— Я тебя специально сюда привел. Посмотреть, что за твоей спиной остается. Плечи твои еще жидкие, а тяжесть тяжкая навалилась. И выдержать надо. Надо, понимаешь?
— Понимаю, — тихо ответил Федор.
— Может, тебе это стариковской причудой покажется, — я и Василия сюда водил, — но ты поклонись своей земле и клятву дай. — Он помолчал, глядя на раскинувшийся в речной долине город. — Я когда на германскую уходил, вышел за околицу, поклонился в пояс своей деревушке и горсть земли в тряпочку завернул. Тяжко станет в окопах — выну щепотку, положу на язык — сил прибавится. — Пытливо взглянул на Федора. — Думаю вот все: "Что за поколение ваше? Кто вы? Дети как дети, трудностей не знали, закалиться вроде негде было вам — и вдруг вот... На заводах фезеушники сталь варят, на фронте твои ровесники танки жгут"... Каков ты? Василий вроде б ничего...
Потом, на вокзале, отец все зажигал спички, забывая прикурить, и спрашивающе глядел на сына: "Кто ты?" Твердые губы под седыми пожелтевшими от махорочного дыма усами накрепко сжимали мундштук.
А над перроном требовательно звала песня войны:
..."Вставай на смертный бой", — шепчет Федор, стоя в дверях теплушки и перебирая в памяти недавнее прошлое.
А Сибирь все разворачивала и разворачивала могучие просторы с суровой, родной до боли красотой и неоглядными далями под осенним холодным солнцем.
Заиграл на гитаре Женька Бабкин. Склонив чубатую голову, поет:
Он совсем оморячился: щеголяет в тельняшке, неведомо откуда взявшейся, и велит называть его Жорой. Женька "капитанит" в теплушке. Ребята обожают его. Он весельчак и балагур. Фасонистый, правда, и лезет куда не просят, но славный, компанейский парень. И красивый, черт! Кудрявый, смуглый и отчаянный, по глазам видать.
А вот Толик Малахов, сын новосибирского профессора, — хрупкий, вежливый мальчик. У него тонкая шея и аккуратный пробор в белокурых волосах, а глаза совсем девчоночьи — ясные, голубые, с длинными ресницами.
Толик везет с собой книжку на немецком языке и читает, как русскую.
— Я после школы в университет собирался, на филологический. Отец, правда, настаивал на институте иностранных языков. А мама почему-то решила, что я должен стать киноартистом. — Застенчивая улыбка трогает губы Толика. — И уж никак не прочили мне военной карьеры. Ну какой из меня моряк? Ни силы, ни ловкости. Ребята в футбол играют, на Оби плавают, а я с книжками. У нас дома библиотека большая. У меня руки дрожат, когда беру новую книгу.
Толик виновато приподнимает тонкие ласковые бровки и нежно гладит книжку.
К ним подсаживается Степан Кондаков, угловатый, не по годам сильный, с широким рябым лицом, будто влепили ему в упор хороший заряд дроби. Вытаскивает кисет.
— Курите.
— Спасибо, — отказывается Толик. — Не курю.
Федор тоже отказывается.
— Самосад-горлодер, — хвалит Степан и курит здоровенную "козью ножку". Говорит Толику: — Ласковый ты, как телок. Даже молоком парным наносит. А я вот книг не уважаю, и из пятого класса вытурили.
Пошлепал лопатистыми губами, обсасывая цигарку.