Анатолий Рогов – Мир русской души, или История русской народной культуры (страница 47)
Собрал Ровинский и уникальнейшую и по сей день непревзойденную ни по количеству, ни по качеству коллекцию русского лубка и стал главным и тоже по сей день непревзойденным его исследователем, историком, певцом.
А началом этого редкого собрания послужили, между прочим, два сундука, принадлежавшие некогда знакомому нам профессору элоквенции и поэзии Якову Штелину. Да, да, тому рыхлому круглолицему немцу, которому на Спасском мосту не продали когда-то «Погребение кота». Он хоть и был, по определению В. В. Стасова, «типичный париковый немец», хоть и лакействовал перед двором — тогда это считалось, в общем-то, обычной нормой поведения для высшего и чиновничьего общества, — хоть открыто и презирал все русское, но в душе был все-таки художником и истинным собирателем и хорошо почувствовал своеобразную силу и красоту русской простонародной картинки. Он по-настоящему увлекся ею, наезжал в Москву на Спасский мост еще несколько раз и накупил, в конце концов, и аккуратно сохранил сотни старинных лубков, ценность которых сегодня трудно даже измерить — так они великолепны и редки. И картину «Как мыши кота погребали» он, конечно, тоже достал, причем не одну, а разные варианты, все отлично раскрашенные.
Всего Ровинский собрал около восьми тысяч лубков, наверное, почти все напечатанное в России к тому времени. И издал четырехтомный, метрового размера атлас, где лучшие из них представлены в натуральную величину и раскрашены, как и полагается, от руки.
А к атласу выпустил еще пять толстых томов комментариев, в коих помимо чисто искусствоведческих интересных изысканий и выводов изложена практически и вся история русского быта, обычаев, нравов, культуры. Изложена необычайно широко, с массой таких любопытных подробностей, каких больше нигде не встретишь.
Владимир Васильевич Стасов справедливо писал в рецензии на это бесподобное издание, что это «истинная художественная русская энциклопедия в рисунках, где находится «все русское, что может заинтересовать русского», говоря собственными, по всей справедливости горделивыми словами самого Ровинского».
Чего ему стоил этот колоссальный труд, стало известно лишь после смерти Дмитрия Александровича. Оказалось, что у маститого, знаменитого сенатора, прокурора и академика двух российских академий — наук и художеств — нет в доме буквально ни рубля, и что он всю жизнь экономил на одежде, на еде, никогда не имел собственного выезда и потому ходил всегда только пешком, даже по пыльным российским проселкам. Он перемерил по ним тысячи верст, каждое лето, отыскивая по деревням в крестьянских избах старые, редкие печатные картинки. Ездил не единожды за границу, изучал там лубки других народов и кое-что тоже приобретал. Оказалось, что он буквально все тратил только на них, на старинные иконы и гравюры, платя подчас за редчайшие единственные в стране экземпляры по тысяче и боле рублей.
И завещал свою уникальную и поныне самую полную коллекцию русского лубка и русских гравюр московским музеям и Румянцевской библиотеке…
К середине девятнадцатого века вся духовная, вся общественная жизнь господ свелась практически к двум проблемам: отношение к народу и к Западу. Все остальное вытекало из этого, было лишь следствием — все социально-политические движения и события, все нравственные, идеологические. Отмена крепостничества 19 февраля 1861 года тоже ведь прямое следствие изменения отношения к народу. А появление демократов и революционных демократов, позвавших Русь к топору, — отношение к народу и к Западу. Лучшие умы и души России жили тогда только этим, исключения были крайне редки. Но зато как по-разному понимали народ даже эти лучшие, даже посвятившие служению ему, правде и справедливости свои жизни.
Неистовый Виссарион Григорьевич Белинский, сделавший невероятно много для утверждения самого понятия народность, считавший, что «народность есть альфа и омега эстетики нашего времени» и что «всякая поэзия только тогда истинна, когда она народна, т. е. когда она отражает в себе личность своего народа», вместе с тем с такой же яростной убежденностью утверждал, что «одно небольшое стихотворение истинного художника-поэта неизмеримо выше всех произведений народной поэзии вместе взятых». И совершенно не понимал и не принимал русский эпос, вообще фольклор, изругал, ядовито иронизируя, все былины из сборника Кирши Данилова, не найдя в них ничего самобытного и глубокого, нападал на Пушкина за использование им народных мотивов в своих сказках, жестоко охаял Петра Павловича Ершова за дивного «Конька-Горбунка».
Так в чем же, спрашивается, заключалось для него понятие народность, если само творчество этого народа не только ничего для него не значило, но и столь пренебрежительно и беспощадно уничтожалось? Ведь он, Белинский, был не просто литературным критиком — он был подлинным общественным трибуном и идеологом, который вел за собой многих таких же ярких и таких же беззаветно вроде бы служивших народному благу людей: Грановского, Тургенева, Григоровича, Гончарова, Некрасова. Какой-то период с ним был во многом заедино и Герцен.
А дело в том, что, ратуя за народ и народность, за его освобождение и улучшение его жизни, Белинский в собственные силы народа, в собственные его духовные и художественные возможности и богатства, судя по всему, не очень-то, да, пожалуй что, совсем не верил и хотел лишь подтянуть его жизнь к своей и к своей — то есть к господской — культуре. Не сближаться с народом, не постигать его — а подтягивать, поднимать. Он проповедовал вечный прогресс и прогресс народа видел только в том, чем жил сам, то есть все в той же западной культуре и западном образе жизни. Потому-то он и встал во главе так называемых западников, сгруппировавшихся в конце концов вокруг петербургского журнала «Отечественные записки».
Короче говоря, по существу, эти господа ничего своего не изобрели: они молились тому же, чему их учили по воле великого преобразователя и что составляло их плоть и кровь так же, как и всех бар-господ. Только по чистоте души и из самых высоких побуждений старались подключить к сему и огромный русский народ и, в общем-то, занимались социальной политикой, а не подлинным единением с ним. Хотели, чтобы он, освобожденный и просвещенный, не только в культуре, но и в социальном устройстве следовал за благословенным Западом.
Герцен до отбытия за границу был тоже одной из главных фигур этого движения.
А вот те, кто сплотился вокруг погодинского «Москвитянина» и кого стали называть славянофилами, смотрели на народ и на Запад совершенно иначе. Братья Иван и Петр Васильевичи Киреевские, Алексей Степанович Хомяков, Юрий Федорович Самарин, Федор Иванович Тютчев; Константин Сергеевич Аксаков, а позже и Иван Сергеевич Аксаков — сыновья знаменитого автора «Детства Багрова внука» и «Записок об ужении рыбы».
Герцен много позже вспоминал, как поначалу их, будущих западников и славянофилов, объединяло «чувство безграничной, охватывающей все существование любви к русскому народу», и они входили в одни кружки, вели ожесточенные споры и в конце концов «со слезами на глазах, обнимаясь, разошлись в разные стороны».
СЛАВЯНОФИЛЫ
Славянофилы первыми из господ уже действительно знали свой народ и его историю, знали, какими великими и неповторимыми духовными богатствами наполнена его жизнь и что ему не нужны никакие заимствования надо лишь развивать и совершенствовать свое, ибо оно куда выше, нравственней, человечней, справедливей, чем то, что течет к нам с меркантильного ханжеского Запада. Видели они и то, что культура России вместе с культурой других славян — это такой же самостоятельный гигантский континент, как, скажем, китайский или индийский, которые ведь никому не приходит в голову подстраивать под чью-то чужую жизнь. Видели и без устали повторяли, что, радея о народном благе, надо не учить русский народ, а учиться у него пониманию жизни и всего сущего на земле и ничего ему не навязывать, а лишь сближаться с ним, чтобы, в конечном счете, жить единой жизнью. Единой в первую очередь, разумеется, духовно — с единой культурой, выросшей из православия и народных традиций.
И о самостоятельном общественно-государственном устройстве славянофилы вели речь, выводя его из вековечной русской общины и православно-патриотичной национальной ориентации.
Основоположники этого движения люди все интереснейшие и яркие, но рассказывать обо всех невозможно, и потому поподробней пока лишь о главном идеологе славянофильства — Алексее Степановиче Хомякове.
Кто-то в его стариннейшем роду, видимо, в самом деле, походил на вечно сонного хомяка, коль ему дали такую фамилию. И было это определенно очень и очень давно, ибо в Алексее Степановиче уже ни капельки не осталось от предка. Высокий, сухопарый, с крепко вылепленным сильным лицом, тяжеловатым напряженным взглядом, со всегда разлетающимися волосами, всегда полный энергии, всегда в движении, всегда в какой-нибудь работе — или несущийся с борзыми на коне за волком, или спорящий до хрипоты с друзьями, или объезжающий нового чистокровного орловца, или пирующий с друзьями, или устраивающий для домашних и гостей какие-то невиданные состязания-забавы, до которых был страстный охотник и выдумщик. Любил в жизни все и всем упивался, и всему безумно радовался, и тогда взгляд его становился по-мальчишески блескучим, завороженно счастливым. Но больше всего все-таки любил работать и, кажется, хотел перепробовать, поделать в жизни все, что только можно. Богатый помещик, владевший землями в Тульской и Рязанской губерниях, он завел у себя самое совершенное по тем временам хозяйство с сахароварением, сам усовершенствовал необходимые для этого машины. Всерьез занимался экономикой сельского хозяйства, разрабатывал планы освобождения крестьян с землей, выкупленной государством, и с иным рекрутством. Изобрел оригинальнейшую паровую машину. Был прекрасным практикующим врачом-гомеопатом и в совершенстве знал народную медицину, лечил, разумеется, бесплатно, своих крестьян и всех соседей. Был художником, писал талантливые портреты и иконы. Был лингвистом-полиглотом. Серьезнейшим философом, историком, критиком. Дважды путешествовал по Европе. Написал многотомные записки о всемирной истории. Служил офицером в Астраханском кирасирском и Петербургском лейб-гвардейском конном полку, вышел в отставку, но в 1828—29 годах вернулся в армию, участвовал в русско-турецкой войне, получил орден святой Анны с бантом за храбрость. И, наконец, был известнейшим публицистом, поэтом и драматургом, и его драмы «Вадим», «Ермак» и «Дмитрий Самозванец» шли на сценах. Когда только все успевал — уму непостижимо. Мать его — урожденная Киреевская, а Иван Васильевич Киреевский — дражайший пожизненный друг.