Анатолий Маркуша – Вместе и врозь (страница 38)
Миновали Цейлон. Ночью был виден далекий, подмигивающий глаз маяка, а наутро суда, суда, суда под флагами всех стран мира.
И снова — океан. Температура воздуха 28 градусов, температура воды 30 градусов. На судне обычные работы. Чтобы сохранить нашу посудину на плаву, без конца приходится что-то сваривать, обдирать и красить. Ход — слезы: 7 миль!
Вечером тонкий, как лимонная корочка, серпик луны вылез из-за рваных облачных хлопьев. Ветер дует ровно и ласково, вся палуба в соленых брызгах.
По судну бродит озабоченный судовой доктор и подписывает личный состав на флотскую многотиражку "Моряк". Результаты своих усилий он должен не позже 15-го передать по радио в пароходство.
Четырнадцатые сутки кругом только вода и вода.
Штурмана рассчитывают ориентировочный срок прибытия в Одессу, стараясь возможно точнее предусмотреть задержки при бункеровке, изменение погоды, снижение и без того черепашьего хода.
У каждого итог получается свой. И немедленно заключаются пари. Самая могущественная "партия" поддерживает старшего помощника, хотя, по его соображениям, день прибытия домой и не самый ранний…
Не принимают участия в спорах только капитан и Жучка.
Капитан, когда у него спрашивают, что он думает относительно прибытия домой, отвечает меланхолически и, как ни странно, нисколько не раздражаясь:
— Прийти должны своевременно или несколько позже.
Многие посылают радиограммы — слова, естественно, разные, а смысл один — прибываем, встречайте!
Ловлю себя на мысли — мне тоже хочется послать телеграмму.
Какую? Да примерно такую же, как все, кто послал.
Кому? Честно говоря, посылать радиограмму мне некому. Не матери же, не Тинке и, уж во всяком случае, не Рите Постниковой. Значит… Зое…
Оставим в стороне рассуждения о праве чего-то требовать. В конце концов просить можно что угодно и у кого угодно.
Соскучился я без Зои? Нет, не соскучился.
Часто вспоминал о ней? Нет, не часто.
Изобретал какие-нибудь планы на будущее, касающиеся н а с, то есть ее и меня? Нет, не изобретал.
Так почему же мысль о телеграмме не отступает?
Приедет или не приедет? — вот, что меня больше всего интересует. Допустим, не приедет. Прекрасно и, по совести говоря, нормально. Чего бы ей из кожи лезть и ехать?
Но мне бы, конечно, хотелось, чтобы приехала. Все-таки я бы почувствовал тогда свою власть над ней, свое, пусть и не очень существенное, превосходство…
Мелко? Пожалуй.
Но что делать, если я так чувствую и так думаю?
Едва ли я стану кому-нибудь рассказывать об этих соображениях, но их не скрыть от себя.
Допустим, что она приедет.
Представить нашу встречу, день-другой в Одессе и обратную дорогу в Москву нетрудно. А потом?
Что потом?
Об этом думать не хочется. Тем более что никакого серьезного, так сказать, стационарного "потом" я не в состоянии придумать.
Вывод?
Вероятно, вывод может быть один — никаких радиограмм посылать не надо. Это решение — от ума…
Когда-то в популярной авиационной книжке я прочитал описание слепого полета. В частности, там было сказано: в силу несовершенства человеческого вестибулярного аппарата, заведующего поддержанием равновесия нашего тела, человек, не видящий окружающей среды, не может объективно судить о своем положении в пространстве. Поэтому слепой полет может производиться только по специальным приборам, которые показывают летчику фактическое положение машины в небе. Дальше речь шла о том, что усвоить принцип действия приборов просто, а научиться подчиняться их показаниям трудно. Это я понял плохо. Как так? Если я умею читать показания часовых стрелок, например, то какие еще трудности могут быть в определении времени? Спросил у отца. И тот сказал:
— Это хитрое дело — слепой полет. Вот глядишь ты на креномер и видишь — самолет наклонен вправо. Казалось бы, все ясно. А в то же время у тебя такое ощущение возникает, будто ты левым плечом к борту приваливаешься. Разум велит — действуй в соответствии с показаниями прибора, а руки так и норовят следовать указаниям обманутого инстинкта.
Я не летчик и мудрость эту могу постигнуть, к сожалению, только теоретически, принять на веру. Вот ведь дурацкое положение — все, все я понимаю и возразить решительно ничего не могу, а уверенности, что поступлю разумно, как надо, а не наоборот, нет.
Неужели я просто тряпка? Неужели вот так и проявляется бесхарактерность?
А с другой стороны…
Вот мы приходим в Одессу, минуем Воронцовский маяк и швартуемся к пирсу. Всех встречают, всем улыбаются… И среди встречающих Зоя… Надо думать, она сумеет подать себя!
Могу представить, как выпялит глаза стармех, да и выраженьице капитана нетрудно вообразить…
Но не в этом дело.
Вечером мы вдвоем ходим по Одессе и, может быть, первый раз в жизни разговариваем серьезно. О чем? О жизни, о людях, о том, что я увидел и понял, и о том, что я увидел и не понял…
Ну, что я знал раньше о голоде, например?
Считал — в животе бурчит, значит, голодный… А теперь? Я видел ребятишек, которые чуть свет выходили из джунглей. Они паслись там. Я видел взрослых, для которых горстка сваренного в воде риса — праздничная еда… Я видел, как ложатся на землю люди, чтобы уже не встать…
Какими представлялись мне угнетенные, забитые, нищие колониального Востока?
Прежде всего силой, способной немедленно сокрушать вековые устои несправедливости, бороться против нищеты и голода… И как плохо соединяется это представление с тихим покорством рикш, упрямо предлагающих свои услуги и не понимающих, почему мы, представители другого мира, отказываемся пользоваться их экипажами.
Только разве обо всем этом поговоришь с Зоей?
Скорее всего она усмехнется, скривит губы, перебьет меня и огорошит какой-нибудь готовой мудростью из чужого репертуара. А может и просто сказать:
— Алешечка, детка моя, но неужели я летела сюда, в Одессу, отпрашиваясь с работы, мороча голову Фурману, чтобы слушать эту жалостливую политинформацию? Или ты нисколько не соскучился без меня?..
Мама, вот кто стал бы меня слушать. И не перебила бы, и, уж конечно, посочувствовала чужому горю. Эх, не так что-то у нас, почему?..
Кругом вода и вода, а на мачте сидит… попугай! Не понимаю, откуда он мог взяться, как долетел до нас и, главное, зачем? Ведь попугай, насколько я знаю, птица вовсе не морская, и в океане ему делать совершенно нечего.
А красив!
Говорят, попугаи триста лет живут. Невозможно представить, что вот эта зелено-сине-красная птица ровесница моему предку, жившему при… Екатерине Второй. Обалдеть!
И тут я почему-то решил: во-первых, океан мне надоел, во-вторых, надо пойти к ребятам из машинной команды и найти себе полезное занятие, иначе недолго и свихнуться от этого бесконечного самоанализа.
Прогрохотав по железным ступенькам трапа все пять маршей вниз, я очутился в душном, горячем царстве стармеха и увидел — ребята снимают один из водонасосов. Мое незапланированное появление восприняли дружески-иронически:
— Еще пол лошадиной силы прибыло, — сказал вахтенный механик, утирая лицо и шею грязным вафельным полотенцем.
— Привет мученикам науки! — сказал ремонтный механик. — Сейчас вскроем эту заразу, и ты получишь практическую возможность заняться реанимацией…
Как успокаивает железо! Обыкновенное ржавое железо, более напоминающее металлолом, за которым охотятся школьники, чем действующий и притом весьма ответственный механизм.
Мы ковырялись с этой окаянной помпой часа три. И больше, я уже ни о чем не думал, только пил время от времени тепловатую воду, подкрашенную красным столовым вином, только размазывал грязь по лицу и худел, просто-таки на глазах таял. И когда в конце концов мы ее все-таки поставили на место и заставили работать, то единственное, что казалось мне еще важным, — преодолеть пять железных маршей крутого железного трапа, ведущего на палубу — к солнечному свету, воздуху и ветру…
Дед мой чинил часы, бабка варила обеды, стирала, штопала, отец летал на самолетах… почему мне больше, чем им, надо? Действительно, почему?
Мог бы ремонтировать телевизоры, ковыряться в радиоприемниках, болеть за ЦСКА и вполне обходиться без самоанализа и прочих проблем высшего порядка?
Так или нет…
А попугай улетел.
Интересно — куда?
Вода, вода и еще сто раз вода.
Стороной прошли кашалоты…