18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анатолий Марченко – Смеющиеся глаза (страница 39)

18

— Все это ясно, — перебил Борис.

— Если это — в сердце, — уточнил Грач.

— И все-таки среди людей вашего поколения было немало таких, которые запросто мирились с подлостью, — упрямо сказал Борис.

— Да, почему вы молчали? — вдруг заговорил Ромка. — Смотрели в замочную скважину? Из-за занавески? И радовались, что топот сапог — мимо? — Ромка, волнуясь и спотыкаясь чуть ли не на каждом слове, забросал Грача вопросами.

— Дети — борцы, отцы — приспособленцы, — подхватил Борис.

Туманский, до этого, казалось, безучастно листавший какой-то журнал, вскочил со стула и пошел к двери. Никогда я еще не видел его таким гневным. Лицо словно окаменело, и на нем, чудилось, какой-то невидимый скульптор молниеносно высек упрямую глубокую складку, прочертившую вертикально весь лоб. У двери он приостановился, обжег Бориса возмущенным взглядом и твердо, раздельно, чуть ли не по слотам сказал:

— Вы меряете жизнь со дня своего рождения. А нужно — с двадцать пятого октября семнадцатого года!

И, не ожидая ответа, вышел, резко хлопнув дверью. Мы притихли.

— Ты опрашивал, молчал ли я, — после томительной паузы опросил Грач Ромку и подсел поближе к нему. — Да, молчал, — Грач безуспешно пытался привести в порядок непокорные, падавшие на лоб волосы. — И верил: в нашей стране зря не арестуют.

— Какой же вы писатель? — приглушенно спросил Ромка. — Неужели вы своей душой не чувствовали, что допускался произвол, несправедливость? Почему же молчало ваше сердце?

Борис закивал головой, поддерживая Ромку и одобряя его.

— Сердце? — тихо переспросил Грач. В его голосе не слышалось ни одной нотки оправдания, он говорил спокойно и искренне. — Сердце не молчало. Оно говорило лишь одно слово: люблю. Свою Родину. До последнего вздоха. Как свою мать. Ты хорошо знаешь, как мы ее любили. И как защищали. И если бы арестовали меня и пришел мой смертный час, то последними моими словами были бы слова: Родина, партия, народ.

Грач остановился, словно ожидая новых вопросов Ромки, но тот молчал.

— И никакой культ личности не в силах был поколебать эту любовь.

— Любовь к Родине — это чудесно, — заговорил Борис. — Но к чему этой любовью оправдывать именно то, что вы решили оправдать? А может, вы, именно вы, писатель Грач, видели, как в «черного ворона» сажали моего отца? И радовались, что обезврежен еще один так называемый враг народа.

— Дело тут не во мне, — сказал Грач. — Ты вправе думать о Граче все что угодно. Тем более что подлецы были и раньше, встречаются они еще и сейчас. Но кто клевещет на старшее поколение, тот клевещет на самого себя. Потому что лучшее в детях — от их отцов.

— Знакомый метод дискуссии, — криво усмехнулся Борис. — Сейчас вы скажете, что я лью воду на мельницу империалистов. И что пою с чужого голоса. Да я за свою страну…

— Зачем же ты передергиваешь? — перебил его Ромка. — Ты же прекрасно понимаешь, о чем идет речь!

Борис все так же кисло улыбался, и я заметил, что даже такая улыбка, похожая на гримасу, не смогла исказить его красивого самоуверенного лица.

— Трое против одного, — развел он руками. Я почувствовал, что он хочет все перевести в шутку. — Хорошо еще, что лейтенант Ежиков немного поддержал. А то бы все против меня.

— Мы не против тебя, — улыбнулся Грач. — Мы за тебя.

Он так подчеркнул это «за», что каждому стал понятен смысл сказанного: мы хотим, чтобы ты стад нашим единомышленником.

— Спасибо, но я разделяю все, что вы здесь говорили, — искренним тоном сказал Борис, — А острые вопросы — это хворост для яркого костра. Иначе какая же может быть дискуссия. А так мы познали истину. И во-вторых, посмотрели, умеете ли вы доказывать свою правоту. Оказывается умеете, и блестяще.

Борис жадно выпил стакан воды с клюквенным экстрактом и сказал, что ему пора ехать.

Так и закончился этот разговор. Возможно, мы продолжили бы его, но приближался боевой расчет. Перед отъездом Борис отвел Ромку в сторону, и они минут двадцать о чем-то говорили. Проводив Бориса, Ромка был молчалив, бледен, возбужден, а когда я попытался его развеселить, неожиданно спросил:

— Славка, скажи, ты был близок с девушкой? Ну, совсем близок?

— Нет, — признался я. — К чему это ты?

— Да так. Один друг рассказывал. Девушка сама к нему пришла. И осталась у него. На ночь.

— Врет он, этот твой друг.

— А может, и не врет.

— Ну, если не врет, значит, девчонка такая. Распущенная. Водятся и такие.

— В том-то и дело, что не распущенная.

— А что же? Характер добрый?

— Она сказала: «Все равно атомные грибы сделают из нас уродов. Или из наших детей. К чему же все эти условности? Все гораздо проще». Скажи, полюбил бы ты такую?

— Нет. А о ком это ты?

— Ну, к примеру, полюбил. И узнал, что она встречается с другим. Ты все равно любил бы ее?

— Ты что, сумасшедший? Да она сгорела бы от моей ненависти.

— А ты любил уже?

— Как тебе сказать. Нравились мне девчата. Ну, Лилька Тимонина, например. Еще в восьмом классе.

— Да нет, по-настоящему. Как Грач.

— Откуда ты взял, что Грач любил?

— Здорово живешь! Он же сам сегодня об этом читал.

— Ты думаешь, он о себе?

— Аксиома.

— Нет, как Грач, наверное, еще не любил. А ты?

— Не знаю, — смущенно ответил Ромка.

— А что ты думаешь о Борисе?

— Он называет себя реалистом, — ответил Ромка. — Говорит, что не витает в облаках и держится за грешную землю.

— Пошел он со своим реализмом, — рассердился я. — Послушаешь его, так жизнь противной становится. И верить никому не хочется.

— Все это так, — тряхнул кудлатой головой Ромка. — Только одни слова еще ничего не говорят. А бывает, что они — своего рода щит. Мой бог — практика.

Ромка замолчал, взял полевую сумку и ушел проводить занятия по тактике. Вернулся он часа через два, густо покрытый белесой солончаковой пылью. Сбросив с себя гимнастерку, он долго возился с сапогами и отправился умываться. Потом в одних трусах улегся на койку, блаженно потянулся и сказал восхищенно:

— А Туманский каков! Железная логика. Просто не ожидал. Говорит, с двадцать пятого октября семнадцатого года. Аксиома! Вот припаял так припаял!

ЕЩЕ ТРИ СТРАНИЧКИ ИЗ ДНЕВНИКА

Кажется, я нарушаю обещание оставить в покое свой дневник. Тем более что всякий дневник, конечно, не предназначен для всеобщего обозрения. И все же я не могу не привести еще три странички. Еще три — и ни одной больше. Одиннадцать я уже приводил, значит, это будет —

Страничка двенадцатая. «Тревога на заставе! Если ты минуту назад настраивался на «домашнюю волну», или уплетал в столовой наваристые щи, или мечтал о встрече с любимой, — сейчас, когда прозвучал сигнал тревоги, все забыто, все отброшено в сторону, не существует ничего — ни солнца, ни горных обвалов, ни дум о жизни в «гражданке», — ничего! Ничего, кроме стремления задержать нарушителя. Ничего, кроме стремления выполнить свой долг, простой и суровый, трудный и радостный долг пограничника. Пока не задержан нарушитель, пока звучит сигнал тревоги, пока не установится на заставе недолговечная тишина, похожая на предгрозовое затишье, никто: ни генерал, ни офицер, ни сержант, ни солдат, ни дружинник, — никто не сомкнет глаз, не успокоится, не оставит места в боевом строю…

Первый поиск! Самый первый… Вот тут-то и вспомнишь училище. Да что училище! Там мы все были героями. Не очень-то ценили минуты. Порой запросто меняли самоподготовку на кино. Упражнялись в острословии, вместо того чтобы лишний раз проштудировать очередную тему. Хватались за животы от хохота, когда ежедневно, перед отбоем, наш взводный остряк Сеня Черепкович вставал во весь рост на свою койку и громогласно возвещал:

— Слушайте, люди, и не говорите, что вы не слышали! До выпуска осталось четыреста двенадцать компотов и две тысячи сто шестьдесят метров селедки!

Нет, сейчас, когда я возглавил свой первый, настоящий, а не учебный поиск, Сеня Черепкович не смог бы меня рассмешить. Мне было не до смеха. И не до количества компотов. Два десятка километров в южной ночи, коварно спрятавшей тропку, скалы, ручьи, кусты. Каждый знает, что такое километр. Одна тысяча метров, десять тысяч сантиметров, сто тысяч… Да, каждый знает это. Но что километр километру рознь — не каждый. По здешним местам два десятка можно принять за полсотни. С камня на камень. Со скалы на скалу. С вершины в ущелье. Из ущелья на кручу. Когда каждый неверный шаг может стоить жизни. Когда вдруг возненавидишь и горы, и ночь, и реку, и самого себя. Возненавидишь, чтобы после того, как успешно выполнишь боевой приказ, полюбить жизнь с еще большей силой, полюбить безраздельно и горячо…

В жизни множество трудных профессий. Кто скажет, что легко геологу, который, как поется в песне, «солнцу и ветру брат»? Или шахтеру, трудяге подземного царства? Или конструктору, чей мозг не знает покоя?

И все же на одно из первых мест по трудности и сложности я бы поставил профессию пограничника. Вовсе не потому, что я сам пограничник. И не потому, что наша служба необычна, сурова, а наши будни часто схожи с фронтовыми. А потому, что воин границы несет на своих плечах ответственность государственного масштаба. Это нужно почувствовать самому. И нигде с такой силой, так рельефно, отчетливо и предельно ясно не чувствуешь это, как в пограничном поиске. Когда именно от тебя, от твоих товарищей по оружию зависит, пройдет враг в твой родной советский дом или не пройдет. Когда ты в ответе не только перед начальником заставы, не только перед генералом и даже не только перед начальником пограничных войск, а перед великим государством, имя которому — Советский Союз!