Анатолий Курчаткин – Вечерний свет (страница 94)
— И ты… ничего, нормально? — сдерживая себя, спросил он вслух. — После того, как он приходил тут… говорил всякое… ты можешь водиться с ним?
— Да ну что, папа! — сказал Ермолай, по-прежнему глядя ему куда-то за спину. — Я ведь сам виноват был, что говорить!.. Сам. А надо ж им с Сальским было свои деньги выручать… Они процентов с меня не требовали, они свое вернуть хотели.
«Вернули!» — хотелось саркастически ответить Евлампьеву, но он удержался. Что проку в укорах?.. Да и не только в проке дело. Нельзя, сделав добро, тыкать им потом в глаза. Ведь не для того же отдавали, за него деньги, чтобы потом сечь его ими, как розгами…
— Я, папа, понимаю, ты не думай, — сказал Ермолай, взглядывая на Евлампьева и вновь уходя от него глазами, — понимаю… некрасиво это, неприятно вам: вы из дома, а я сразу полон дом… Но так уж вот получается, не могу я пока найти себе… но скоро, полагаю, найду, ищут мне… сниму.
Он произнес «сниму», и Евлампьеву вмиг сделалось жарко от стыда: вон как понялся им, оказывается, его вопрос!..
— Да ну что ты! Что ты, сын… — быстро проговорил он. — Я не к тому совсем. Живи, что ты. Мы ведь, наоборот, только рады… — Помолчал и подтолкнул его к двери: — Иди, ладно. Я сейчас, переоденусь только. А то не хочется туда в киосочном ехать…
— Сане привет от меня. - тут же отозвался Ермолай. — Мы с ним славно эти десять дней провели. О чем только не перетрепались. Великолепный мужик Санька… Ну и Ксюхе, естественно, — открывая дверь. добавил он, подразумевая привет.
Ермолай ушел, притворив дверь, женский голос опять сказал что-то, и опять с кухни донесся смех, но сейчас Евлампьев заставил себя не обратить на него никакого внимания. Он думал о том, что ему надеть.
В прошлую субботу, ровно неделю назад, когда приехала к ним, Ксюша, увидев его выходящим из комнаты в бордовой шерстяной рубашке, которую он почему-то не очень любил и редко надевал, а тут вдруг, вернувшись из киоска, надел, захлопала в ладоши, кинулась ему на шею и поцеловала в щеку:
— Ой, де-ед, как тебе идет! Ты совсем молодой мужчина в ней, так мне нра-авишься!
Евлампьев посмеивался счастливо, наслаждаясь ее руками у себя на шее, ясным шампунным запахом ее свежевымытых волос у своего лица, и приговаривал:
— Ох уж молодой! Прямо уж некуда моложе! Тридцать лет прямо!
И, однако же, так он с той субботы и проходил в этой бордовой рубашке. не снимая ее, все дни, что Ксюша прожила у них, — немного, правда, жила, четыре дня, и все, кончились каникулы, — и думал вот сейчас, надеть ли снова эту рубашку или что другое. Ему хотелось, чтобы то, недельной давности, повторилось, чтобы снова были ес руки у него на шее, снова вдыхал запах ее волос… и да ведь не от рубашки зависело сие. Это она на свободу вырвалась, свободу ощутила, свободой упивалась, а рубашка… рубашка вроде повода.
Но все-таки он вновь надел ее. Надел и оглядел себя в зеркале. Ну, как это она прямо-таки молодила его? Ах, Ксюшка!.. Выкарабкалась. Боже, из чего выкарабкалась… Только бы не повторилось у нее, только бы не повторилось!..
Ермолай вышел в прихожую следом за ним.
— Поехал? Когда вернешься?
— Не знаю пока, — сказал Евлампьев. — Видно будет. Может, до понедельника прямо. Позвоню. И ты звони.
Маша эти дни, как уехала с Ксюшей, жила там, с нею и Виссарионом, а Ермолай вот перебрался обратно сюда.
— Ну да, — сказал Ермолай, — конечно. — На кухне вперебив друг друга говорили что-то женские голоса, и он весь был там, тянулся туда, к ним, прислушиваясь, о чем они.
— Ты знаешь, — сказал Ермолай, когда Евлампьев был уже совсем на выходе, — ты не говори маме, что у меня здесь… Не говори, ладно?
Ну да, ну понятно. Двое, как говорится, на двое. Да еше с Жулькиным…
Но тут же Евлампьев заставил себя не думать ни о чем этом. Лучше не думать.
— Ладно, — ответил он, — ладно.
Ермолай заскочил вперед, открыл дверь, Евлампьев вышел, и дверь у него за спиной тотчас захлопнулась.
❋❋❋
С Машей Евлампьев встретился на улице.
Еще подходя к Елениному дому, он услышал во дворе гулкое бренчанье колокола, оповещавшего жителей о приезде помойной машины, и, когда вошел во двор, во всем доме хлопали подъездные двери, один за другим выскакивали с ведрами в руках старики, старухи, женщины, мужчины, мальчишки и девчонки всех возрастов, бежали к горбатой, глыбой маячившей в глубине двора машине, выстраивались возле ее грохочущего транспортером зада в очередь и с опорожненными ведрами бежали обратно к подъездам.
Евлампьев дошел до Елениного подъезда, поднялся на крыльцо и, только пригляделся к очереди у машины, тотчас увидел Машу: она как раз освободила ведро и шла к дому.
— О, это ты! — сказала она, подходя. — А я иду, кто там, думаю, стоит… испугалась даже немного. Чего раньше не приехал, пришлось мне самой выскакивать. Дурацкий порядок какой! Беги как на пожар прямо.
— Да ладно, критикесса какая… — пробурчал Евлампьев, открывая подъездную дверь и пропуская Машу внеред.
— На, — сунула Маша ведро Евлампьеву. — Поноси.
Настроение у нее явно было не самое лучшее. Она открыла внутреннюю дверь, и из темноты тамбура они вошлн в тусклый желтый свет лестничной клетки.
— Ты чего это со мной так, а? — посменваясь, спроснл Евлампьев.
— Чего? — не понимая переспросила Маша. И махнула рукой. — А, это мне от Ксюхи передалось. Она вся какая-то перевернутая вернулась…
— Вернулась уже?
— Да минут двадцать вот. Она и вообще, знаешь, я тебе говорила, как пошла в школу, вся какая-то не такая стала… а сейчас явилась — все швыряет, спросишь — ответит, будто ты виновата перед ней в чем-то…
Они поднялись, Маша было забренчала ключами, собираясь открывать квартиру, но Евлампьев, опережая ее, позвонил.
— Пусть сама, — подмигивая, сказал он.
Ксюша добиралась до двери целую вечность, — Евлампьеву пришлось позвонить еще раз и еще.
— Ну чего, — с хмуростью, открыв дверь, посмотрела она на Машу, — ключа у тебя нет, что ли? — И, повернувшись, тут же ушла к себе в комнату. С Евлампьевым она даже не поздоровалась, будто и не замстила его.
«Понятно?» — молча посмотрела на него Маша,
— Н-да… — негромко протянул он в ответ.
Явно с Ксюшей что-то произошло. Там, у них, все эти дни после санатория она была прямо-таки безудержно весела, упивалась обретенной после стольких месяцев заточения свободой, упивалась счастьем ходить без всяких костылей, одними своими ногами, это счастье не умещалось в ней, и она то и дело лезла обниматься, так что становилось неловко дажс, и невольно сдерживал ее: ты ее сдерживал, а она делала вид, что обижается: «Де-ед, вы такую елку роскошную отгрохали, такую елку… могу я за нее поцеловать тебя?!»
— Ну что, пойду я к ней? — неуверенно спросил он Машу, когда они разделись и вымыли руки после ведра.
— Попробуй, — помолчав, так же неуверенно отозвалась она.
Ксюша лежала у себя на тахте, уткнувшись лицом в полушку. Когда Евлампьев вошел, она повернула голову, искоса посмотрела на него и снова уткнулась в подушку лицом.
Евлампьев сел на тахту рядом и положил Ксюше руку на плечо. Она резко передернула им, показывая, что ей неприятна его рука, и он торопливо отнял ее.
— Мне тут случай один припомнился, — сказал он, не зная еще, что это за случай, и мучительно напрягаясь, чтобы действительно вспомнить какой-нибудь случай, который бы можно было как-то связать с нычешиим Ксюшиным состоянием. — До рождения еше твоего было… вот в какую дальнюю эпоху. В дальнюю, а?
— А мне неважно, что было до меня, — глухо проговорила в подушку Ксюша. В голосе ее прозвучала неприязнь.
Вот как, неважно… Ну да, потому и неважно, что мир начинается с нашего рождения и все, что было нережито до этого его начала другими, — не в счет, тебе — все заново, чужие двойки — не твои, и чужой остеомиелит — тоже не твой, потому что от чужого не умрешь…
— Случай с мамой твоей припомнился… — сказал Евлампьев. Ничего ему, никакого случая не пришло на ум, и просто так он говорил все это — чтобы говорить что-то, не останавливаться. — Еще до твоего рождения, значит… сколько же маме-то было? В школу ходила… постарше тебя? Нет, знаешь, твоего вот как раз возраста, четырнадцать, пятнадцатый… ну, если пятнадцать, то только-только исполнилось. Ну, а Роме, дяде твоему, восемь лет отними, семь лет соответственно, и мама твоя, естественно… а какая ж она еще твоя мама была, никакая не мама, понятия не имела, что эдакая вон акселератка у нее вымахает… так вот, мама твоя Рому, естественно, не замечала, он где-то там в ногах, а она уже — ого-го! А дяде твоему, тоже естественно, было это не очень приятно, ему хотелось, чтобы старшая сестра спускалась бы к нему со своих высот… а особенно ему этого в школе хотелось, в одну школу ходили, он тогда в первый класс пошел. Дома вроде все-таки вместе, мать-отец одни на обоих, а в школе — прямо совсем недостижима: старшеклассница, другое классное помещение, другой этаж, всякие сложные предметы у нее, незнакомые учителя… И что он придумал. Стал на переменах к ней подниматься и просить его защитить, — будто бы кто-то там к нему пристает, дерется, никакого сладу нет. Ну, она спускается с ним, начинают они искать этого какого-нибудь Васю Иванова, обидчика, Лена спрашивает, где он, ну, укажи мне его, а Рома крутит головой и вздыхает: убежал, спрятался, наверно, где-то. Вот, целую перемену сестра с ним провела. Назавтра то же, и напослезавтра то же. Ну, Лена сказала нам, пошел я в школу разговаривать с учительницей, жалуюсь ей, так, мол, и так, а у нее глаза чем дальше, тем квадратнее. Вы, говорит, не ошиблись, вам я нужна, и по имени-отчеству себя называет. Я говорю: да, вы, конечно. Тут она уже совсем смешное спрашивает: вы, спрашивает, Ромы Евлампьева папа, точно? Ну, я отвечаю, что да, точно, я его папа. Вы знаете, тогда она мне говорит, но никакого Васи Иванова у нас нет. Как — нет? А вот так — нет. Оказывается, дядя твой все выдумывал, чтобы сестра его с ним побыла, вот как!..