Анатолий Курчаткин – Вечерний свет (страница 57)
Ехали обратно в город, ехали молча — каждый сам по себе, хотя и рядом, Маше нашлось место, и она сидела, приняв на колени опустевшие сумки, а они втроем стояли над нею, смотрели в окно на тянувшуюся вдоль дороги шелестящую зеленую стену леса, взглядывали друг на друга, вдруг на мгновение притягивали к себе взгляд чье-то лицо, чья-то рука на никелированном поручне — перстнями или обрубками пальцев, — и снова смотрели в окно — молча, молча, молча… И вдруг Виссарион произнес, ни к кому не обращаясь и так, будто только что об этом говорили и лишь на короткий миг прервались:
— Нет, надо, конечно, Ксюшу было домой завезти… Надо. Я так и думал, что надо, и…
Евлампьев, собственно, едва он заговорил, понял, почему у него вырвалось это, откуда это в нем и отчего именно так — будто они только что об этом говорили, прервались, и вот он продолжил… Да все, наверное, поняли.
Ксюша нынче и не жаловалась, и никого ни в чем не упрекала, и была даже не такой уж нервно-дергающейся, как обычно, а скорее вялой, заторможенной, вяло смотрела, вяло отвечала, но когда — далеко не в начале свидания, а ближе, пожалуй, даже к концу — открыла, прошебуршав газетой, банку с вареньем, запустила в него ложку и высунула уже язык, чтобы лизнуть, из глаз у нее, неожиданно для самой, хлынуло в два ручья, и, утирая слезы кулаком, она все всхлипывала: «А вы там все так же живете, все у вас по-обычному, да?.. А я тут, я тут… мне кажется, я всю жизнь тут…»
— Надо было завезтн, да?! — оборвала Виссариона Елена. И то, как она оборвала, оказалось еще большей неожиданностью, чем внезапные слова Виссарнона о Ксюше: голос ее был точно таким же раздраженно-кипящим, как на вокзале. — Так что же ты, прости меня, даже не вякнул об этом? Когда решать, то ты ничего не можешь решить. А теперь, задним умом, — «так и думал»! Не думать надо, а делать, но ты же насчет делать — пусть другие делают!
— С цепи сорвалась? — тихо проговорил Виссарион.
— Не с цепи, а просто нечего меня попрекать! Задним числом легко судить! А тогда-то, тогда ты где со своим решением был?!
На них смотрела добрая половина автобуса. Тянули издалека шеи, запрокидывали вверх, выворачивали назад головы. И всюду на лицах плескалось недоуменное оживленное любопытство. Евлампьеву было стыдно, он боялся поглядеть вокруг.
— Елена! — беря ее за локоть, просяще сказал он.
Она не обратила на него никакого внимания. И Виссарион — тоже, он молча, с крепко сомкнутыми губами глядел некоторое время на Елену и затем сказал, будто с неимоверным трудом разлепляя губы:
— Ты же знаешь, я не умею настаивать.
— А надо уметь! Надо, да! — все с тою же яростной раздраженностью тут же отозвалась она, и крупные полукольца ее волос вздрагивали на каждое произносимое слово. — А не в бессилии своем чуть что расписываться. Всегда так: сделаешь по чужой воле, а потом судом судить: нехорошо, неверно!.. Свою тогда нметь нужно!
У Виссариона сделалось темное, тяжелое, страшное лицо, — Евлампьев никогда не видел его таким. На виске у него, коряво вспучив кожу, туго и быстро заколотилась жила.
— Ну, если я другим, другим человеком рожден, — задушенно закричал он, — не могу настаивать, не умею своей воле подчинять… что же теперь делать?!
— А не попрекать тогда! Будто мне, как она там мается, сладко видеть!
— Гамма-глобулин антистафилококковый, кстати, я достал, — внезапно понижая голос до обычного, сказал Виссарион.— Достал и достал, и никакого шума, никаких истерик вокруг этого не устраивал.
— Еще бы не достал! Для родной дочери!
— А у нас, между прочим, во всем городе его не имелось. Из Москвы, между прочим. Не так-то это было легко.
— Было бы легко, так и доставать бы было не нужно!
— Лена! Лена! — снова беря ее за локоть, позвал Евлампьев. — Ты просто не логична даже в своих упреках… и вообще… Саня! — посмотрел он на Виссариона.Вообще прекратите сейчас же, как вам не стыдно!
Маша снизу, со своего места, не решаясь вымолвить ни слова, с ужасом глядела на них.
— Ой, папа, бога ради! — мученически выговорила Елена, высвобождая локоть. — Логично, нелогично… Ничего мне не стыдно, я не ворую! Было бы у тебя, скажи-ка мне, — вновь обращаясь к Виссариону, ненавистно спросила она, — было бы местечко за столиком своим посиживать, если б не я? Кто — ты квартиру сумел получить? Да тебя даже в очередь не поставили, ты даже этого не сумел!
— Квартира наша — за счет Ермолая, — отвернувшись к окну, совсем уже негромко, но с ясной отчетливостью каждое слово произнес Виссарион.
И по этой-то ясной отчетливости Евлампьев понял, что фраза о квартире произносилась им неоднократно и прежде.
— Ну, так не живи в ней! — воскликнула Елена. — Чего же ты в ней живешь?
Виссарион промолчал. Он все так же глядел в окно на трясущуюся за ним вслед неровностям дороги, колышущуюся под ветром лиственно-игольчатую стену, будто что-то в ней необычайно его вдруг заинтересовало.
— Вот, живешь! — подождав мгновение ответа мужа, уязвляюще смерила его взглядом Елена.Живешь как миленький, но при этом попрекаешь. Попрекать, говорю, только и умеешь. Да пользоваться тем, что другие сделали. Этаким чистеньким хочешь быть, в неприкосновенности себя сохранить. Книжки бы только в буках покупать да почитывать, вот и все — ах, хорошо! А я устала, я жутко устала, понятно?! — закричала она. Ведь не ты же там в больнице ведрами-суднами ворочал!..
Виссарион больше не смотрел в окно. Он запрокинул голову, губы его были крепко и жестко сжаты, глаза закрыты.
Елена несколько раз крупно, как задыхаясь, глотнула воздуха, судорожно перевела дыхание и, взявшись обеими руками за верхний поручень, закрылась ими, насколько то было возможно.
Евлампьев осторожно, испытывая мучительное чувство стыда, огляделся. Вокруг все с теми же любопытством и интересом пялились на них и, встретившись с ним глазами, быстро отворачивались. Он посмотрел на Машу. Она сндела, ожидая его взгляда, с поднятым вверх потрясенным лицом и, когда он поглядел, сказала ему своим взглядом, в ужасе: «Надо же, а?!» — не посмев ничего большего.
Да, надо же… а они и понятия не имели, что у Елены с Виссарионом может быть так: с такой ненавистью, с такой враждебностью друг к другу… И это не случайность, нет… видно же — это подспудное, это изнутри, с самой, может быть, глубины даже, и никакой тут ошибки: будто на взводе стояли оба — от эдакой малехонькой искорки взорвались… А всегда казалось, что у них все ладно, все ладом… пятнадцать лет казалось. Конечно, конечно, нет таких семей, в дурном только телевизионном фильме бывают подобные, где бы все гладко, сплошной штиль из месяца в месяц да из года в год, и у них с Машей тоже… ведь чего-чего только не случалось, если вспоминать, да и сейчас порой… Но чтобы так? Это же там целый вулкан внутри… сколько всего, боже праведный!.. И вот так случайно узнать. Всё оттого, что врозь, по раздельности все практически годы совместной их жизни, если что и видели из нее — то фасад лишь, он один, и всегда этот фасад, надо сказать, был не просто благопристойным, но и гармоничность демонстрировал, лад, слиянность душ — вот как, пожалуй. М-да… Хотя Елена, конечно, устала — это правда. Навозилась там в больнице…
Потом, когда ехали с автовокзала на трамвае, о чем-то уже говорили, перекидывались какими-то фразами: и о Ксюше, и об оставшейся позади дороге, и об участии Виссариона нынче в работе университетской приемной комиссии, но все это было так, без смысла и надобности, просто уж чтобы не мучить друг друга молчанием.
Через несколько остановок Елена с Виссарионом сошли, и Евлампьев с Машей остались одни.
— Что это она?! — едва трамвай тронулся, в обычной своей манере, с недоуменным возмущением спросила Маша.
Евлампьев переспросил:
— Ты о чем?
Он понял, о чем она, но ему было нечего ответить сй, он не знал, что, собственно, можно сказать по поводу всего происшедшего, да и надо ли вообще каким-либо образом обсуждать это, единственно что воскликнуть так вот недоуменно: «Что это она?!» — и все, все обсуждение, потому что нечего тут обсуждать, принять к сведению, положить в себя увиденное, как в сундук, на сохранение, и лишь, но отвечать Маше что-то следовало, и, чтобы потянуть время, он переспросил.
— Да о чем, да о Лене же! — теперь уже возмущаясь им, сказала Маша.— На Саню она как набросилась. И прямо в автобусе, при народе… И ведь он-то ей как, помнишь? Как не в первый раз она ему об этом! Помнишь?
— Помню, конечно…— отозвался Евлампьев, глядя себе на колени. Все она, Маша, увидела то же, что он, ничего не упустила. И то, что не случайность, не поверхностное что-то, а из глубины, из нутра, из самого живота, — это ей тоже понятно.
— Нехорошо у них там, нехорошо, Леня. — Маша со вздохом всплеснула руками, с хлопком соединила их перед собой и, переплетя пальцы, прижала к груди.И что такое у них, у нынешних? Все как-то не так. И в наши годы по-всякому бывало, но чтобы так… и ведь у всех подряд! У Ермолая вон… бог знает что, у Хваткова твоего… и у Лены, оказывается! Или что, вправду, что ли, как сейчас говорят кругом, что-то не то с нынешней женщиной? Действительно, скоро так думать станешь. Ведь ты тоже вот никогда добытчиком не был, но я же не бросалась на тебя за это?! Не учили же мы ее этому — такой быть?!