Анатолий Курчаткин – Вечерний свет (страница 43)
Она помолчала.
— Что вот, спрашивается, не вернулся за шляпой?
Евлампьев вдруг вспомнил о грохочущем, плюющемся бензинным дымком экскаваторе возле дома. Какая там в кабине, должно быть, духотища, жара какая, да вонь еще, — и ничего, сидит мужик, двигает рычагами, ничего… Старый стал. Шестьдесят три года — и старый. Другие в эту пору такие еще молодцы…
— Да чего ж теперь-то…пробормотал он,
— Нет, ну вот мне бы все-таки хотелось понять, — сказала Маша.
— Ну. не вернулся и не вернулся. Чего ж теперь-то,-повторил он.
Он не чувствовал ссбя вправе открыться — почему. Словно бы оттого, что он откроется, мог разрушиться, уничтожиться вссь тот смысл, ради которого он сделал так. Не говоря о том, что все это было слишком несерьезно, смешно даже…
Маша села на диван возле него и положила ему руку на лоб. Рука была прохладная, прохлада эта была приятна, и Евлампьев закрыл глаза.
— Только вот очень тебя прошу, — сказала Маша через некоторое время.Если вдруг почувствуешь, хуже становится, — не таись. Вызовем еще раз. Так просто больницу они не предлагают.
Он не ответил. Маша была права, и он ничего не мог возразить ей.
2
Спускаясь из процедурного кабинета, па промежуточной площадке между маршами Евлампьев столкнулся с Коростылевым. Коростылев стоял на последней ступеньке нижнего марша, держась обеими руками за перила, глядел вниз перед собой и ие заметил Евлампьева.
— Здравствуй, Авдей,— сказал Евлампьев, осганавливаясь.
Коростылев поднял глаза, вскинул узнающе брови — «Кого вижу!» — оторвал руки от перил и хромо ступил вверх к Евламльеву. Палки у него не было.
— Емельян! Здравствуй, здравствуй!
Он протянул ему руку, Евлампьев пожал ее, — ответное пожатие Коростылева оказалось еле чувствительным, слабеньким, будто ему лень было согнуть пальцы покрепче.
Остроклинная седая бородка его, всегда обычно аккуратная, давно уже не правилась и сделалась кривобока, и вообще был он давно не брит, в щетине до самых глаз, будто решил дать бороде полную волю.
— Вот жизнь пошла, где встречаемся, — опережая Евлампьева, который хотел пошутить насчет его бороды, что Хемингуэем ему поздно быть, сказал Коростылев. — Не у поликлиники, так в ней самой… Чего ты тут бродишь?
— Да на магнезию ходил, — сказал Евлампьев. — Солнечный удар со мной приключился, теперь вот через день укрепляюсь хожу. Первый на дому сделали, а теперь хожу. Болезненный укол, знаешь. С новокаином делают, но все равно… А с тобой что? Ты ж, помню, говорил мне — лучше к ним не ходить. Серьезное что?
Коростылев усмехнулся — обычной своей странной усмешкой, будто знал что-то о жизни из тайныя тайных ее, сказать о чем не мог, но не мог удержаться, чтобы не выдать это свое знание хотя бы усмешкой.
— Черт его знает, серьезное, нет. Чепуха какая-то — правая рука ничего не держит. Вот! — он поднял руку и попытался сгибать пальцы,они медленно пошли собираться в кулак, сомкнулись, но сжаться до конца не смогли. — Знаешь, как в гриппе, вялость такая? Вот, точно. Сильнее только. Бриться не могу, видишь? С палкой ходить не могу — она мне под правую руку. А без палки тяжело. И одышка какая-то. Поднинимаюсь вот, что поднялся — ничего, а задохся весь. К невропатологу направили.
Евлампьев сочувственно покивал головой.
— Жара. Устает сердце. У меня тоже одышка. А с рукой, видно, да, что-то у тебя с нервом. Пережал, может, как-то? Я помню, у меня случай был, лег десять назад. Картошку нес в сетке. То ли пожадничал, много купил, большая была сетка, то лн просто неловко так взялся, в общем, отдавило мне пальцы, думал, потеряю их. Месяц не слушались. Ладно, на левой руке, работать мог.
— Да наверно,— согласился Коростылев. — Наверно, что-нибудь вроде. Но вот палку не держат. Решил сходить всс-таки. вдруг помогут чем? Как жизнь вообще?
— Как жизнь, спрашиваешь? Ну, какая у нас пенсионерская жизнь… Работал вот, правда, два месяца — приглашали. Ну. работа, что ж…Евлампьев хотел было рассказать. хотя бы в двух словах, о своей истории на работе, но почувствовал, что не хочется рассказывать. Ну его. Что рассказывать, перетряхивать… заново только себя растравливать. Ни к чему. И о Ксюше, оказывается, тоже не хотелось рассказывать — ну что ему за смысл, Коростылеву, слушать о болезни неизвестной, незнакомой ему девочки, ничего это не прибавит в его жизни и не убавит. Разные жизни, параллельные, непересекающиеся… Нет, рассказывать имеет смысл близким, тем, кто с тобой рядом, кто с тобой вместе, а рассказывать Коростылеву — да все равно что выйти на улицу, встать посередине и начать говорить в пространство. Параллельные жизни… именно. — Вот и все, собственно, — развел он руками.
— Ну да, — подтверждающе покачал головой Коростылев. — То же самое. Лето вот какое-то жуткое в самом деле. Дождичка бы…
Они еще постояли минуты три, поговорив о погоде, и разошлись: Коростылев вверх, медленно, тяжело переступая со ступеньки на ступеньку, Евлампьев вниз.
— Емельян! — окликнул его Коростылев, когда Евлампьев был уже на сходе лестницы.
— Ау? — останавливаясь и закидываясь лицом вверх, громко откликнулся Евлампьев.
— Марии Сергеевне, забыл, привет передавай! — крикнул сверху невидимый Коростылев. — Как она там?
— Да ничего.
— Ну вот, передавай.
— Спасибо,— сказал Евлампьев, со стыдом вспоминая, что и прошлый раз, весной тогда, Коростылев передавал Маше привет — вот, помнит по имени-отчеству, а он, убей бог, не вспомнит ничего о его жене. — И от меня кланяйся — придумавши наконец, как ответить, крикнул он немного погодя, но Коростылев не отозвался. Видимо, он уже ушел с лестницы и не слышал его.
На улице, несмотря на ранний еще час, было душно, тяжело, в воздухе висела, лезла в нос, оседала на гортани пыль — нужно было дождя, нужно…
По дороге домой Евлампьев зашел в молочный, выстоял очередь, купил молока, купил сметаны в баночках, еще Маша просила сыра, но сыра никакого не продавалось.
Тротуар во дворе был уже прорезан траншеей, и она утягивалась через дорогу к соседнему дому. Вынутая из нее земля завалила невысокую изгородь газона почти по макушку, в нескольких местах плети его под ее тяжестью оторвались от столбов и дыбисто торчали наружу. Часть тротуара, оставшаяся нетронутой, была загромождена кусками расковырянного асфальта, и не оставалось ничего другого, как идти по ним, рискуя каждую секунду подвернуть ногу.
Маша затеяла стирку. Стиральная машина — двадцатилетней почти давности, одна из первых моделей — была вытащена из угла на кухне, где стояла обычно, покрытая куском цветастой клеенки, от нее через всю кухню тянулся к розетке черный шнур, и машина гудела и бурлила внутри себя водой, царапая о стенки чем-то твердым, видимо пуговицамн.
— Что это ты вдруг? — спросил Евлампьев, ставя авоську с бутылками на буфет.
— Да как вдруг,— сказала Маша, перебирая кучу белья на табуретке, отбирая порцию для новой закладкн.— Давно собиралась.
И посмотрела на него.
— Укололся?
— Укололся, — сказал Евлампьев.Такой болезненный укол… — И вспомнил о встрече с Коростылевым. — Тебе привет! От Коростылева, встретил его в поликлинике.
— Какого Коростылева?
— Да вот, с бородкой-то все ходил. После войны я с ним вместе работал. Ну, вссной, когда тоже в поликлинику ходил, встретил его еше.
— А-а! — протянула Маша. — Того-то. А ты знаешь, я тебе все сказать хочу — забываю, ты тогда напомнил о нем, и я вспомнила, я ведь его еще раньше, до тебя знала.
— Ну да?! — удивился Гвлампьсв.А почему не говорила никогда?
— Да говорила, наверно. Забыл ты просто. Я и сама забыла. Я совсем молоденькой была, лет восемнадцати, наверно, в компании мы одной встречались. Он еще не хромал тогда.
— Это я, — сказал Евлампьев. — Ногу ему на тренировке сломал. Подсек неудачно… И до сих пор, знаешь, как вспомню, не по ссбе делается. Вроде и не виноват, а… С палкой ходит. Сегодня, правда, без палки — с рукой у него что-то, держать не может, к невропатологу шел.
— Да, ты смотри-ка, — кажется, не слыша Евлампьева, глядя куда-то мимо него, словно бы в те давние, с лишком сорокалетней давности, годы, проговорила Маша. — Он это был. Молчаливый такой, серьезный, нахмуренный…
— То-то он тебя помнит. А я еще удивился. И нынче, и в тот раз. Я вот, убей бог, не вспомню, кто у него жена, как зовут. Знал, конечно, и видел, но сейчас…
— Серьезный такой, молчаливый…повторила Маша.Ой, ну-ка сколько там на часах?! — всполошенно бросилась она вдруг к буфету. Евлампьев отстранился, и она, пригнувшись, заглянула во внутреннюю буфетную выемку, где в углу поблескивал стеклом циферблата булильник. — Н-ну, заболталась с тобой! — укоряя себя, произнесла она, разогнулась, бросилась обратно к машине и нажала красную кнопку с выдавленной надписью «Стоп».Лишних четыре минуты прокрутила.
Машина утихла, Маша сняла с нее крышку, и оттуда ударило облаком мыльного волглого пара. Маша взяла веселку и опустила ее в бак — вытаскивать белье.
— Давай прокрути мне, — приказала она. — С молоком своим потом разберешься. Давай крути, чтобы я не простаивала.
— Чтобы она не простаивала. Ишь ты, чтобы она не простаивала, — шутливо ворчал Евлампьев, крутя ручку валиков.— Вот, все от того идет, все беды человеческие: сначала я, сначала мне, я вперед… И ты не лучше.
— Ладно, ладно, — посмеиваясь, сказала Маша. — С кем поведешься… Знаешь такую пословицу?