реклама
Бургер менюБургер меню

Анатолий Курчаткин – Минус 273 градуса по Цельсию (страница 45)

18

– Уволен, уволен! – весь вытягиваясь вверх, едва не вставая, провещал завкафедрой.

По узкощекому, с глубокими заломами носогубных складок замкнуто-холодному лицу главы стола растеклось выражение ублаготворенности. Ему было приятно рвение завкафедрой.

– Ладно, ладно, чего там, – сказал он голосом доброго дядюшки (не отца!), что мирит рассорившихся племянников. – Чего уж так уж… Поговорить надо с человеком. Может, оступился человек. Помочь ему. Подтолкнуть на правильную дорогу. Осудить легче всего. Может, человек-то на самом деле стерильный в основе. Тем более что не чужой человек… Знаешь, что я у твоего деда учился? – взгляд его выпуклых светлых глаз – словно бы сочувственный! – переместился на К. – Дед твой меня на научную стезю благословлял. А я уже тогда чувствовал: практик я, живую жизнь мне в руки! Уверен был, что мэром стану. Стал, видишь.

Так это сам мэр, осознал К. Вот кто! Неслучайно лицо его казалось знакомым: по портретам. До чего неузнаваемым делает человека одежда. Должно быть, и другие здесь, кто почудился знакомым, были так же людьми с портретов. К. непроизвольно глянул на соседа мэра, с такой надменной насмешливостью отчитавшего нового ректора, и его живой облик в тоге теперь незамедлительно связался с его официальным массивнолицым портретом, где он был в сером, туго застегнутом шелковистом пиджаке, белой шелковой рубашке, из-под воротника которой подобно форменной принадлежности сбегал к сретенью лацканов и исчезал под запахнутыми бортами сурово-пристойный шелковый серый галстук. Начальник службы стерильности возлежал рядом с мэром, не кто другой. И раз тут был мэр, был начальник стерильности, то, должно быть, и все остальные принадлежали к самому тесному кругу, самые избранные собрались, посвященные, вершители судеб. В святая святых привели его, место их тайных, сакральных сборов, их Олимп, недоступную обычному смертному заснеженную горную вершину. Помимо воли нечто похожее на восторг приобщения почувствовал неожиданно в себе К.

– В самом деле у деда учились? – пробормотал он. Надежда на понимание вспыхнула в нем, уважение к памяти деда.

– Учился, – подтвердил мэр. Благожелательность, расположение к К. слышались в его голосе. – Или ты думал, мы тут, – он воздел руку и повел ею вокруг – как бы объял весь стол, – от сохи, с церковно-приходской незаконченной?

К. так не думал. Он знал, что с образованием, с учеными степенями у обитателей Олимпа все по высшему классу – о том сообщали их публичные, многократно растиражированные биографии. Об этом он и сказал:

– Нет, не думал. Почему я должен был так думать?

– Па-ачему, па-ачему, – вместо мэра отозвался начальник стерильности, словно бы передразнивая К., хотя К. нисколько не акал. – Потому что все вы так думаете!

– Кто «все»? – посчитал нужным уточнить К. Слова начальника стерильности прозвучали неким обвинением, с какой стати он должен был проглотить его?

Мэр не дал продолжиться их диалогу.

– Ладно, чего там, – снова сказал он, осаживающе помахав рукой – показывая, что дело не стоит разговора. – Давай присоединяйся к нам, – позвал он К. следом. Дружелюбие и приязнь были написаны на его узкощеком лике. – Отдохни. Вид у тебя какой усталый. И с лицом вон что. Больно?

– Уже нет, – ответил К. Неожиданное расположение мэра было невероятно, невозможно поверить в него, и вместе с тем благодарная признательность жгла К., и чуть не до слез. Что-то вроде комка в горле стояло.

– Ну и хорошо, – подытожил мэр. Каким образом К. умудрился так ободрать лицо, он не заинтересовался. – Уступишь человеку свое лежбище? – посмотрел он на того, что вызволил К. из пыточной (не своей волей, как теперь было ясно К., и понятно чьей).

Вопрошение мэра было вопросом того рода, что следует принять как приказ. Незамедлительным согласием ответил освободитель К. Даже как бы и с радостью:

– Конечно, конечно!

Кощей, стоявший с другого бока К., проскрипел глухо, едва ли, кроме К., его услышал кто-то еще:

– Сожри мне хоть крошку!

– Тебе сделали предложение, молодой человек! – подкрепил приглашение мэра суровым понуканьем начальник стерильности.

– Пошевели ногами, – похлопал К. по плечу тот, что вызволил его из пыточной и должен был сейчас уступить место. Должно быть, в этом олимпийском синклите богов он занимал не слишком высокое положение.

Застольное его ложе было с другой стороны стола, во внутренней части «подковы». Подковообразная форма стола дала К. возможность, когда он опустился на определенное ему место, хотя оно отнюдь не приходилось на центр выемки, оказаться пусть и не прямо напротив мэра, но и не на большом удалении, как это было бы, будь стол вытянут в линию. И только К. опустился, со спины к нему подлетели двое в туниках, принялись обустраивать ложе, чтобы ему стало удобно: валик под спину один, валик другой, подушку, еще подушку – подсовывали, подпихивали и спрашивали с решительной заботливостью: удобно? так? может, передвинуть?

До того как оказаться за столом, К. не видел, что стоит на нем. То есть он видел, что стол весь уставлен едой – не найти свободного места, чтобы втиснуть новое блюдо, но вся эта еда была не различима им. За время, что его устраивали на ложе, он словно прозрел, накрытый стол сделался доступен его взгляду в деталях, и какое же изобилие являл собой стол! О, это был стол, достойный Лукулловых пиров. Шафраново светились обильной обсыпкой трав нарезанные широкими ломтями куски птичьей грудки – и уж не из павлинов ли? Светящиеся пластины черно-шоколадного ростбифа соседствовали с буро-кофейными рыхлыми пластинами так же тончайше нарезанной буженины. Маслянистые, дырчатые, ноздреватые куски обычных сыров, игравших всеми оттенками желтого, лежали рядом с аккуратными кубическими кусками пористых мягких сыров, светившихся струйчатой паутиной серебряно-фиолетовой плесени. Громадные, с указательный палец взрослого человека нежно-розовые креветки обильно усеивали своими гофрированными округлыми бумерангами пышную салатную массу. Жирными лепестками лотоса светились кружки копченых осетра и севрюги. Маслянисто отблескивали глянцевыми фиолетовыми боками печеные баклажаны, увязшие в перемешанной массе фасоли и грецких орехов. И еще нарезанные кружочками баклажаны тушеные, нарезанные кружочками тушеные цукини, головки броколли, головки артишоков. Влажно сияли, обдернутые пленкой рассола, соленья: крупные, как перепелиные яйца, оливки, мельчайшие, с ноготь мизинца, маслята, пупырчатые огурчики такой небритости, что, казалось: возьми в рот – будут колоться. Может быть, и соловьиные язычки – высший изыск Лукулловых пиров – были поданы здесь среди прочего? И вся сервировка стола была – серебро, ни единого фарфорового предмета. Серебряными были блюда с кушаньями, серебряными были тарелки, серебряными приборы около них, и даже рюмки с бокалами – серебро, серебро, серебро. Бутылки с шампанским стояли в заполненных льдом серебряных ведерках, бутылки с вином – в нишах двухъярусных серебряных горок. В центре же стола, напротив места, где возлежал мэр, на небольшом постаменте возвышалась достигавшая, пожалуй, полуметровой высоты, знаменитая Капитолийская волчица с набухшими сосцами. Похоже, что также отлитая из серебра. Только вот Ромула и Рема не было под ней. Пустое пространство под брюхом между твердо упертыми в основание скульптуры мощными лапами.

– Позволите вам предложить? – склонился к К. один из прислуживающих ему, когда К. был уложен, устроен – возлежи и вкушай. – Хотите птицу, говядинку, свининку? Овощи? Рекомендую начать с ухи. Стерляжья, тройная – прелесть, все с нее начали. Замечательно разжигает аппетит. Рождает ощущение полета, восторга жизни. Подаю?

Они тут, в хитонах, все были такими поэтами от гастрономии? К. почувствовал, что от гастрономической поэзии прислуживающего в желудке у него засосало. Однако же угрожающие слова кощея – «сожри хоть крошку!» – надежно перекрывали путь любым чревоугодническим соблазнам.

– Нет, благодарю, мне ничего не надо, – сказал он своему искусителю в тунике.

– Отчего же, отчего же. – Упорен был его искуситель! – Уха просто необыкновенна, даже цезарь, уж на что прихотлив, и то изволил потребовать себе добавки…

Цезарь? Добавки? Кого это он называл цезарем?

– Кто это, цезарь? – спросил К. искусителя в хитоне.

– Как кто? – соблазнитель сбился. Казалось, благоговейный трепет вызвал в нем вопрос К. – А вы… вы сейчас… вот разговаривали с кем…

Он называл цезарем мэра!

Невольно взгляд К. тотчас устремился на того. И встретился с взглядом мэра. Не с теми неожиданными дружелюбием и приязнью, что были на его лице, когда посылал К. возлечь за стол, смотрел на него сейчас мэр, а вновь с тем ледяным бесстрастием в своих выпуклых светлых глазах, с каким встретил, когда К. был подведен к застолью. Любопытство энтомолога, собравшегося рассечь ланцетом не вызывающее никакой жалости насекомое сквозило в этом его ледяном бесстрастии. И как смотрел на него мэр, так смотрели на К. и все остальные, возлежащие за столом. Разве что любопытство некоторых было весьма живым. Азартным, так.

Все как будто ждали чего-то. Ждали – и оттого смолкли все до единого, внезапная тишина установилась за столом. И в этой будто свалившейся откуда-то тишине, сквозь растворенный в воздухе пересвист птиц и отдаленное журчание фонтана К., к своему удивлению, услышал бархатные звуки струнной музыки – как бы играла арфа. Но только звук был не так роскошно-протяжен, не так полно насыщал собою пространство, как получалось бы, будь то арфа. Он был тих, нежен, слаб – дуновение ветерка, сама эолова арфа, не удивительно, что раньше, до наступления тишины К. не слышал этой музыки. Он инстинктивно повернул голову в сторону, откуда исходили ее звуки, – поодаль, под одной из олив сидели одетые во что-то легкое голубое, просвечивавшее насквозь, так что была видна вся прелесть их тел, три девушки, перебирали струны стоявших у них на коленях инструментов, и были их инструменты… лиры это были, настоящие древнеримские лиры! Три материализовавшиеся лесные нимфы с лирами, призванные из дикой лесной чащобы на Олимп усладить своей музыкой слух богов.