Анатолий Курчаткин – Минус 273 градуса по Цельсию (страница 32)
В одно мгновение постиг К. смысл начертанного предупреждения. В большей мере, чем другу-цирюльнику, оно было адресовано ему. Будешь по-прежнему таким упертым, окружению твоему будет становиться все хуже. Таков он был, смысл.
– Но ведь тебе же предписали просто свернуть работу с сегодняшнего дня, – тупо произнес К.
– Видишь, позаботились, чтобы свернул наверняка, – словно бы шутил, ответил друг-цирюльник, но подвижное его актерское лицо шутки этой не выразило.
К. выругался. Он не ругался обычно, не любил, но тут вырвалось.
– Меня сегодня отстранили от работы, – сказал он. – Завтра экзамен. Будет принимать кто-то другой.
– Недурственно, – отозвался друг-цирюльник. – Я отстранен, – он повел руками вокруг, как мне тут работать, означал его жест, – ты отстранен. Родители твои отстранены. Ведь родители твои, можно сказать, тоже отстранены?
– Можно сказать, что так, – согласился К.
Лицо друга-цирюльника вдруг ожило. Была ничего не выражавшая маска – и неожиданно лицу вернулась его обычная выразительность. Расстроенным, угрюмым, рассерженным – вперемешку все чувства – стало его лицо.
– Давай, знаешь, заканчивай, хватит упираться. – Голос у него также изменился, это был теперь не насмешливый, ироничный голос, а недовольный, досадливый, и даже такая деревянная скрипучесть появилась в нем. – Говорил уже тебе, говорю снова: кайся. Что трудного? – Какой недовольный, досадливый, скрипучий был голос у друга-цирюльника! – Если необходимо! Или ты хочешь всех, кто вокруг, с собой в омут?
– В омут? – повторил за ним К. Одно дело было осознавать самому, что значило происходящее, и другое – услышать об этом от того, кого ты втягивал в кружащий вокруг тебя водоворот. – Не хочу я никого в омут, прекрасно же знаешь.
– Не хочешь? – не без патетики переспросил друг-цирюльник. – Так в чем тогда дело? – Но вопрос его оказался риторическим, он не стал дожидаться ответа, он внезапно задал новый вопрос: – Тебе привереда не звонила?
Он знал, как К. называет ее про себя, сам же К. ему и открылся, но это было интимное, глубоко личное прозвище, и друг-цирюльник не позволял себе называть ее так. Только что-то чрезвычайное могло заставить его обратиться к этому прозвищу.
– А что такое? – Словно бы дыбом встало все во мгновение ока в К. – Тебе звонила?
– Звонила, – подтвердил друг-цирюльник. – Я тебя для того и позвал, чтоб сообщить. Не из-за этого же, – снова указал он на погром вокруг.
– Да, да, – поторопил его К. Никогда не случалось такого раньше, чтобы привереда звонила другу-цирюльнику. – Почему, интересно, позвонила тебе, почему не мне?
– А потому что не знала, как тебе сообщить. – Холодная безжалостность обозначила себя в голосе друга-цирюльника. – Ее, по сути, тоже отстраняют от работы. Тебя, меня, родителей твоих, и вот ее.
– Что значит «по сути»? – Совсем не это интересовало К., совсем не об этом хотел он узнать от друга-цирюльника, но ввернутое им «по сути» создавало эффект приблизительности, некой неокончательности, порождало надежду на недостаточную достоверность информации, и он утопающим за спасительную соломинку ухватился за это вводное слово.
– А вот позвони ей сам, – с той же безжалостностью сказал друг-цирюльник. – Я свое дело сделал: передал тебе. А теперь ты сам. Син, – закончил он, что, должно быть, на эсперанто и означало «сам».
К., не сдвинувшись даже и с места, выудил из кармана телефон, набрал номер привереды – и через минуту он знал то, о чем она не решилась напрямую сообщить ему и о чем уже знал друг-цирюльник. Она сегодня, как и он, тоже побывала за бронированной дверью. Только, естественно, за другой, в мэрии. И там ей было сообщено о снятии с нее допуска к секретным документам. У вас там секретные документы? – удивился К. Каждый второй, сказала привереда. И у тебя был такой допуск? Разумеется, подтвердила привереда, как бы я иначе здесь работала. И что это значит, лишение допуска, спросил К. после провала в полную оторопи паузу. Это значит, что я не смогу исполнять свои обязанности, ответила ему привереда. А не смогу исполнять – в любой момент жди увольнения.
– Тебе как-то намекнули, что это связано со мной? – заставил себя сложить рассыпающийся пазл фразы после новой паузы К.
– Да нет, не намекнули. Так прямо и сказали, – тоже после молчания проговорила привереда. До того долгого – К. так и почувствовал, как ей, чтобы выдавить из себя эти слова, пришлось собрать все свои силы.
11. День стерильного детства
Как сближает беда, как пронизываешься в ней друг другом! Почему ты не уговорил меня до сих пор жить вместе, всю ночь возвращалась и возвращалась к своему упреку привереда – вдруг проснувшись в один миг с ним и нетерпеливо отыскивая его в темноте руками. Ты должен был меня уговорить, должен был! Этой ночью они условились: вот только выберутся из этой ямы, что так неожиданно разверзлась у них под ногами, оставят позади все злоключения, так и свяжут свои жизни официальными узами. Отпадет унизительная необходимость всякий раз отчитываться перед этой всесильной службой, что ты не один как перст, не схимник-затворник, а нужен кому-то, делишь с кем-то свою судьбу – понятен, благонадежен, пристойный член общества.
Утром К. не мог ее добудиться. Оставь меня, что ты, я буду спать, ну зачем, сонно лепетала она сквозь сон, отмахивалась от него, отворачивалась, накидывала на себя одеяло, подтыкала под подбородок, и через мгновение, слышал он по ее дыханию, уже проваливалась в сон, как в обморок. Давай поднимайся, пора, принимался он снова будить ее через минуту-другую-третью, не тревожа ее эту пору, давая побыть в сонном забытьи, может быть, даже увидеть сон, чтобы ей представлялось, будто между пробуждениями прошло достаточно долгое время. Нет, сегодня суббота, никуда не нужно, оставь, бормотала она сквозь сон. Я буду спать, сколько влезет… Но тебе нужно на празднование Дня стерильного детства, решил он наконец быть с ней беспощадным. Суббота, но вас обязали прийти, транспарант даже выдали, отмечать будут.
– Какое стерильное детство… при чем здесь я… – заплетающимся языком, с закрытыми глазами ответила она, откровенно намереваясь и на этот раз ускользнуть от него в сон, и вдруг словно встрепетала, распахнула глаза, приподняла над подушкой голову: – Меня же лишили допуска! Мне теперь там не работать! Мне теперь все равно, я не иду!
– Идешь, идешь, – внушающе сказал К. – Вернут тебе допуск. Сегодня суббота, в понедельник я… как мы с тобой договорились… вернут тебе допуск.
В понедельник он, – к такому решению они пришли ночью, – отправлялся «виниться». Теперь он понимал, что имел в виду тот похожий на кощея человек с накинутым на плечи пальто в неприметном особнячке, утонувшем в густой зелени дерев и кустарника, когда сказал ему «не готов». Вот теперь он был «готов». Теперь дожарился, допекся, доварился – достиг кондиции.
– Куда ты в понедельник? – опустила голову обратно на подушку привереда. Глаза у нее опять стали закрываться. – О чем мы договорились… – В следующее мгновение ее как подбросило, она сметнула с себя одеяло и села на постели. – А, мы же с тобой!.. Мне же, конечно… Который час?! – воскликнула она, стремительно опуская ноги на пол.
День разгорался весь укутанный мягкой золотистой пастелью – мережные облака, солнце сквозь них, то и дело стреляющее многострунными искрящимися лучами. На рассвете пролился звонко простучавший по жести оконного карниза крупными тяжелыми каплями быстрый дождь, одна из створок кухонного окна, к которому вплотную был приставлен стол, и они за ним завтракали, распахнута настежь, и снизу от земли веющим ветерком поднимало ее теплый волглый запах. На закрытой створке у стыка стекла с закрепляющей его рейкой штапика собрались и никак не могли сорваться вниз крупные прозрачные капли, и когда солнце выстреливало из-за облаков лучами, капли преломляли их под таким углом, что в них разноцветными люминесцентными огоньками вспыхивали маленькие радуги. Такой уютный, ласковый, славный занимался день – будто вторя минувшей ночи, подтверждая настроением, что создавал, все ночные решения, всю их верность и безошибочность. Сидели напротив друг друга, разделенные столом с главенствующим на нем бронзовым толстодонным чазве, дышащим из своего узкогорлого нутра ароматом крепкого кофе, подливали его себе в чашки, делали бутерброды – и было во всем этом новое, незнакомое прежде: ощущение преддверия той будущей жизни, которой д
Магия золотистой мягкой пастели дня давала себя знать, и когда сошли вниз, вывернули со двора, двинулись зеленолиственным бульваром в шпалерах нестриженого кустарника, рассекавшим собой улицу, к площади перед мэрией. Все было одето ее флером, все виделось через него. Улица привереды, пусть нескоро, но прямиком выводила к площади, и по обеим ее сторонам, около домов, и тут, по центральной дорожке бульвара, все в одном направлении, не так чтобы потоком, однако и в немалом числе, шли одинаково одетые – белый верх, черный низ – школьники всех возрастов, те, что поменьше, с родителями. У некоторых мальчиков на груди родом боевого оружия топырились барабаны, у девочек были надеты на запястья тарелки, время от времени какая-нибудь из них, не удержавшись, дотрагивалась перед собою тарелками одна до другой, и улицу прокалывал тугой звонкий звук вибрирующего металла. Те, у кого не было тарелок и барабанов, несли однодревковые транспаранты. К. тоже нес транспарант, только размером побольше, выданный вчера привереде на работе. Вчера она приволокла его из мэрии, теперь транспарант следовал с ними в обратном направлении. «Будь бдителен! Враг стерильности может быть рядом с тобой!» – белым по красному было начертано на их транспаранте. И однако же, несмотря на свирепость надписи, пастельный флер дня растушевывал ее смысл, затирал его, размазывал, как неотчетливым, нереальным казалось все, что случилось с ними и грозилось произойти еще.