реклама
Бургер менюБургер меню

Анатолий Курчаткин – Минус 273 градуса по Цельсию (страница 24)

18px

– Мне холодно! – позвала К. привереда, неслышно простоявшая у него за спиной весь их разговор с другом-цирюльником.

– Пока! Спасибо тебе, – поспешно поблагодарил К. друга-цирюльника.

– Не за что, что ты, – ответно поспешил друг-цирюльник. И не удержался, добавил: – Джис ля!

Что значило, знал К., все то же «пока» на эсперанто.

Он захлопнул дверцу, помахал рукой. Но едва ли уже друг-цирюльник смотрел на него. Кабриолет плеснул в темноту светом фар, встряхнул воздух мотором, приглушил его звук, дал задний ход и покатил, покатил в темноту, утаскивая с собой сноп света, вильнул в сторону, переметнув в сторону и свет, замер на мгновение и, двигая перед собой освещенное пространство, уже невидимый в ночном мраке, поплыл к выезду со двора.

Не так, не так, представлял К., произойдет их знакомство. Как в точности – этого он не знал, но что не так – это уж безусловно. Родители уже спали и вынуждены были подняться. И конечно же, большие глаза у матери – полные ужаса. Ахи и охи, сетования, упреки, вопросы: что у тебя с лицом, как, почему, где? Отец смущался и суетился, обращался к привереде уменьшительно-ласкательным образом и все время без нужды прогребал по своим послушным седым волосам пятерней, как бы приводя прическу в порядок – жест, которого прежде за ним не водилось. Мать то начинала говорить как заведенная, то впадала в ступор и замолкала, не в состоянии ответить на самый простой вопрос. К. смотрел на них – и старался не смотреть. Неловко ему было за родителей, больно за них. Ах, не такими хотел бы он видеть их перед привередой. Без этой бы жалкости, потерянности, пришибленности. И еще как одеты, поднявшись с постели, до чего нелепо: парадная салатовая кофта у матери поверх выглядывающей в распахнутый проем на груди ночной рубашки в синих цветочках, спортивные черные штаны с белыми лампасами у отца и заношенная темно-зеленая куртка, натянутая в спешке прямо на майку …

Но привереда их очаровала – К. это видел. Вот кто не смущался – это она. И не лезла за словом в карман, и попусту не трещала. И не бросалась бессмысленно услужить, но и не сидела колодой, когда могла чем-то помочь. Она была проста и естественна, непринужденна и тактична, не демонстрировала ума, но получалось, что каждым словом, взглядом, жестом – всем своим поведением – как бы выказывала его. К. любовался ею и, любуясь, внутренне гордился. Что за чудо она была, что за прелесть!

Угощали родители, конечно же, своими сырниками. «Это ведь косихинские?» – осознала в какой-то миг знакомый вкус привереда. «Косихинские, косихинские», – переглянувшись, ответили родители. Больно им было называть их косихинскими. «Ой, а я их столько съела, – невольно отложила вилку привереда. – Это же так… они такие дорогие!» И мать с отцом, и К. – все засмеялись. Уморительно было это смущение привереды. «Что? – спросила привереда, оглядывая их. – Я что-то не то сказала?» – «Все то. Ешьте, ешьте! – поспешили отец с матерью успокоить очаровавшую их подругу К. – Это мы их делаем, вы не знали?»

Нет, она не знала, К. ей не говорил. Не приходилось к слову? Приходилось, но он всякий раз избегал ответа, чем занимаются родители. Стыдился? Не стыдился, нет. Того, чем занимаются. А вот того, что вынуждены на Косихина, что сырники называются его именем… Но что же, признаваться в том сейчас? К. вывернулся, ушел от объяснений.

– И все-таки, – собирая по своему обыкновению, как всегда, когда хотел разрешить мучающее его затруднение, обильными морщинами лоб, проговорил отец, – почему все-таки вы сегодня, сейчас, среди ночи решили знакомиться? Ведь не просто же так.

Он мог бы задать свой вопрос не столь прямо, а исподволь, половчее, но он был бесхитростным человеком, и ему были свойственны только прямые ходы.

С исполненной, как подумалось К., скрытого коварства улыбкой, привереда указала на него:

– Вот пусть он скажет.

Но какое объяснение мог дать К.? Сказать, что такова ее прихоть?

– Почему сейчас? – обратился он к привереде, передавая право ответа ей. Она так решила – и не поперечь ей! – пусть отдувается.

– Ты в самом деле хочешь, чтобы я ответила?

– Да-да, – сказал он. – Хочу. В самом деле.

– Хорошо, – согласилась она с видом тихой покорности. И с этой тихой покорностью, переведя взгляд с К. на родителей, вопросила: – Вы знаете, что к нему претензии у службы стерильности? Паршивые дела, а он с ними вроде того что бодается.

– Зачем ты! – вскричал К., понимая – лишь сейчас! – что ради этого сообщения и затеяно ею посещение его дома. – Что ты несешь!

Но все, поздно, дело было сделано. Мать с отцом обмерли: отец вскинул руку прогрести по волосам – и уперся пальцами в голову, словно обдумывал некую злую, дикую мысль, мать встала с табуретки, постояла-постояла монументом и снова опустилась на нее.

– Почему ты ничего нам не говорил? – Отнял наконец руку от головы отец, – рука его упала на стол глухим поленом, брошенным с размаху на железный лист под поддувалом печи. – Мы тебе чужие? Никто?

– И мы ничего не знаем, мы ничего не знаем, как же так! – ожила вслед отцу и мать. Руки ее нещадно затеребили отвороты парадной кофты, сводя их на груди, запахивая и вновь раскрывая.

– И вот ночью когда звонили, это оттуда были, не студенты твои? – спросил отец.

– Оттуда, оттуда, – опережая К., засвидетельствовала привереда.

Хотя ничего о том звонке родителям К. ей не говорил. Другу-цирюльнику – да, а ей нет. Знала от друга-цирюльника? Может быть, так, может быть, сыграла в знание. Ей хотелось, чтобы его родители были извещены, а прочее ее не заботило. Зачем ей это было нужно: поставить их в известность? Чтобы обрести, осенило К., союзников! Чтобы они навалились на него вместе с ней! Она была, оказывается, хитрюга, его привереда.

– Да, я у них под каким-то подозрением, – сказал К. Он взглянул на мать – мать сидела, зажав теперь отвороты кофты в кулаках и перекрестив кулаки под подбородком, взглянул на отца – у отца руки лежали на столе врастопырку, будто чужие телу, два полена теперь вместо одного, наморщенный обычно лоб выгладился, как на барабане, взодрав кромку волос куда-то на темя. Привереду К. обошел взглядом. – Не знаю, что это значит – под подозрением. И выяснить невозможно. Я к ним туда ходил… вон, – кивнул он на привереду, по-прежнему не глядя на нее, – уговорила меня… И еще один уговаривал, – не стал он называть имя друга-цирюльника. – И что? Говорят: вы не готовы – и поди прочь. А теперь говорят: покайся. Хорошо, я покаюсь. Представим. Хотя не понимаю в чем. И что дальше? Опять что-то не так будет? Вполне вероятно. А я, значит, должен при этом бить поклоны и ботинки им вместо обувной щетки языком вылизывать?

Привереда перебила его с горячностью:

– Понятно же: просто покаяться! Ни в чем, ни почему. Покаяться, все, ничего больше! Какие ботинки? Какие щетки? Какой язык? Вашего ректора почему арестовали? Потому что не покаялся. Просто не покаялся. Именно за это.

– Ты знаешь про ректора? – Не то чтобы К. удивился, но почему-то это было ему неприятно. А вот почему, понял он в следующий миг: ему не хотелось, чтобы родители знали о ректоре. Ничем, кроме как испугом за сына, не могло исполнить их это знание.

– Почему мне не знать? – Вот кто удивился, так привереда. – Я где работаю? У нас такие вещи через пять минут известны становятся.

Теперь К., напротив, старался не смотреть на мать с отцом.

– А тебе известно, в чем таком конкретном наш ректор не покаялся? – спросил он привереду. Впрочем, и на нее не глядя, а лишь дотронувшись до нее взглядом. – Может быть, он в чем-то конкретном не покаялся? Может быть, ему было в чем каяться? Как можно каяться ни в чем? Мне это не понятно.

– А и понимать не надо. Зачем понимать, – неожиданно подал голос отец. К. почувствовал, что отец смотрит на него, невозможно было не отозваться – и ответил ему взглядом. Руки у отца лежали перед ним, сложенные одна на другую, и пальцами одной из них, сжав те щепотью, он постукивал по столу – это были теперь живые, нормальные человеческие руки. – Неважно: понимаешь не понимаешь, есть за что, нет за что, – продолжил отец, дождавшись взгляда К. – Понятно же – главное, лбом о пол, да покрепче.

– Я о чем и говорю! – радуясь поддержке, подхватила привереда. – Нужно попробовать! В любом случае. Лучше попробовать, чем… Вон, – указала она на лицо К., – предупреждение, чего ждать. Его сегодня полдня продержали в полицейском участке! Который на самом деле не полицейский. Тебе же это предупреждение было! – обратилась она уже к К.

Сейчас за привередой в ее след, овеяло тоской К., ступят отец с матерью…

И тут отец, его давно не почитаемый, не ценимый им отец, которым он, как и матерью, тяготился, вдруг проговорил – то, чего К. не ожидал, о чем не мог и подумать: так это не вязалось со всем нынешним обликом отца, всей жизнью, какой они сейчас жили с матерью:

– Не надо, сын, лбом об пол. Он вон у тебя и так… достаточно. Пока силы есть – не бей. Если уж только… сломанное не сращивается. Держись, сын. Держись, сколько сможешь. А не сможешь… и тогда все равно старайся.

Негромко, слабым, обрывающимся голосом говорил он это, смотрел на К. – но будто и не ему говорил, а самому себе: рассуждал, размышлял, вслушивался в собственную речь.