18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анатолий Ким – Радости Рая (страница 60)

18

— Но теперь я стал Александр Кувалда-Трифоныч, и это имя должно быть для тебя также памятно.

— Разумеется, ведь это имя моего последнего интервьюера там, где я была американской журналисткой из Нью-Йорка. От него я родила свой последний на земле материал, то бишь от Александра Кувалды.

— А между мной и Александрами всегда ничего не стояло. Что стало с Нью-Йорком, когда он перешел в лучистое состояние? — спрашивал я С. Т., мерцающую со стороны Полярной звезды.

— Грандиозный город мирового значения на Земле, — отвечала С. Т. Рощина, летящая не от самой Полярной звезды, а от соседней, одной из составляющих рукоять ковша созвездия Большой Медведицы, — Нью-Йорк после Армагеддона стал небольшой световой капсулой, которая улетела на ту звезду, от которой я держала путь в обратную сторону, — отвечала С. Т. Рощина, пролетая мимо.

— Как складывалась твоя судьба в разных мирах? — успел еще спросить я.

— По-всякому, — отвечала она. — Но всюду я была женщиной, которую хотели, но которая сама-то не хотела. Правда, приходилось иногда притворяться, что хотела, — это чтобы взять у интервьюера глубокое интервью и забеременеть, а потом родить добротный материал.

— Ну а теперь, — спрашивал я, пролетая мимо С. Т. Рощиной, — когда все прошло, и настал конец света, и времени больше не стало, — как поживают все эти твои женские профессиональные штучки?

— В лучистом состоянии они поживают еще лучше, — отвечала она, пролетая окончательно. — Никто не пристает по плотским мотивам. Вот, взяла интервью на Большой Медведице, возвращаюсь обратно на Сириус, где, очевидно, и рожу материал.

И это было последнее, что я услышал. В дальнейшем — тишина, и только весело подмигивала мне яркая Полярная звезда. Но я уже, сбитый с курса нечаянной встречей в космическом безвременье, летел не точно на Полярную звезду, а чуть правее нее. Я вспоминал, слегка взволнованный этой встречей, какое пошло на Земле безысходно печальное продвижение жизни человечества после 11 сентября, когда все глаголы, обозначающие всякое действие, стали употребляться только в прошедшем времени. Это потому, что два брата-близнеца, Свинги и Джеби, башни-великаны в Нью-Йорке, были пробиты насквозь стрелами Армагеддона и рухнули от обратного взрыва, и с глухим ревом провалились, один за другим, в четвертое измерение ада.

А та светловолосая женщина в бирюзовой складчатой юбке, в белоснежной шелковой блузке с укороченными рукавами, вспыхнувшая ярким пламенем и сгоревшая на раскаленном докрасна жидком вспучившемся бетоне этажного перекрытия, — была журналистка Рейчел Ботичелли, близкая подруга и коллега С. Т. Рощиной. Это Рейчел Ботичелли успела сказать перед Концом Света последние самые светлые слова человечества: «Милый, я только теперь поняла, каким раем была наша с тобой жизнь, ты дал мне не меньше, чем Господь Бог, нет, ты дал больше, чем даже сам Господь Бог, и я Ему высказала бы слова благодарности только за то, что Он нас соединил». И теперь эти слова благодарности передались во Вселенский Светомир, прошли по всем Эфирным Островам и способствовали еще большему совершенству системы Ла, и они зазвучали, как главная тема музыки космических сфер. И я весь был переполнен этой радостной музыкой, и узкий лучик моей судьбы звенел в созвучии общей радости неисчислимых огоньков звездного Светомира, сливался в кантилене вселенского веселья с глубоким замыслом Всесветного Композитора. Вечное должно было быть веселым, чтобы не быть скучным. Вселенная должна была быть красивой, чтобы ее можно было полюбить. Таким образом, Веселье и Любовь — это вечные космические брат и сестра, живущие под одной сенью мироздания.

Вдруг летящий в Светомире луч-кораблик моей судьбы попал в турбулентную зону такого мощного веселья, что отдельные вспышки его слились в сплошное зарево и свистопляску сполохов, как северное сияние на моей маленькой скромной планете Земля. Гигантская красота этого вселенского сияния радости была столь велика, что охватила, похоже, весь Эфирный Остров из миллиарда галактик. Какой-то был объявлен праздник губернатором этого Острова, и я нечаянно прямехонько влетел в него.

Не знающие страдания улиткообразные существа галактик сворачивали и разворачивали свои блещущие алмазами спирали, выстраиваясь в рассчитанные до миллиграмма совершенные хороводы, чьи праздничные орбитальные танцы должны были продлиться от зари сотворения мира до самого его заката. И как никогда, то есть нигде — ни в каком из миров, в которых я побывал в поисках райских радостей, — нигде и никогда, как только в совершенном Светомире, я не почувствовал так остро необходимость своей боли и своего страдания перед непоколебимым законом совершенства Вседержителя. О, именно Ему, зашедшему в тупик со Своим законом совершенства, нужны были мои маленькие, безысходные, ничтожные, жалкие, пустяковые, вздорные, беспросветные, смешные, смертные страдания. Я через эти свои страдания, особенно через самые чудовищные, необъяснимые и безысходные боли, помогал Отцу-Вершителю определить, в каком месте хромает, подмачивается, блефует, зависает, заражается опасным вирусом сомнения его закон вселенского совершенства. Мои слезы и причины, вызвавшие эти слезы, должны были подсказать Отцу-Архитектору, как улучшить и усовершенствовать закон, по которому все супервселенское мироздание, созданное по его проекту, всегда было радостно и весело, и архитектоника веселья и радости была бы незыблемой в вечности. Таким образом, мои маленькие частные радости и страдания, все мои жизни и смерти, мои крики боли и шепоты молитв, безответные горькие вопросы и одинокие, отчаянные поиски радостей рая весьма были нужны Вершителю Мира, Отцу-Композитору вселенской музыки. Для того чтобы Его Мир стал еще совершеннее, веселье вселенной еще прочнее и музыка сфер — еще прозрачнее, стерильнее и защищеннее от проникновения в нее темно-фиолетовых мотивов смерти, — я должен был свою единственную штуку жизни обязательно скушать с горчицей страдания.

На вселенский праздник, объявленный губернатором Эфирного Острова 4-й степени, я и попал ненароком, противоестественно, по счастливой случайности.

Глава 23

Праздник начался с парада планет в каждой звездной системе, на каждой галактике Эфирного Острова 4-й ступени. Этот праздник был объявлен его губернатором в честь оплодотворения Архипелага Островов духовной энергией Ла, и пребывание ее на Островах должно было продлиться ровно две вечности. И потому я, случайный гость на столь продолжительном празднике, не стал задерживаться на нем и улетел от галактического острова Млечный Путь, лишь полюбовавшись на парад планет в той Солнечной системе, в которой я оказался от вселенской скуки бытия, — чем наградили меня неизвестные мне прародители при сотворении.

Когда планеты выстроились в прямую линию с одной стороны от Солнца — самая ближайшая к Солнцу маленькая планета, ничем противовесно-гравитационно не удерживаемая, рухнула в его кипящую плазму, а место этой исчезнувшей планеты тут же заняла соседняя и полетела по орбите предыдущей исчезнувшей планеты, слегка покачиваясь от неустойчивости, на ходу меняя скорость вращения вокруг своей оси. Оттого и вызвалось смещение тектонических плит на литосфере планеты, на поверхности заискрились тысячи вулканических извержений, одновременно ее стали заливать чудовищные цунами океанических потопов. Это было захватывающе красиво. Но так как я сам был с одной из таких же планет, пережил такой же огненный Армагеддон и ВПВП, а потом в лучистом состоянии отправился в открытый космос искать райских радостей, я не стал задерживаться, менять шило одной вечности на мыло другой и решил искать райские радости дальше, полететь к другому Архипелагу Островов, более совершенному — 7-й степени.

Но вдруг все мне представилось бессмысленным, даже сам смысл, и рай, и райские радости, и верх, и низ, и янь, и инь, и все звездные архипелаги вокруг. Меня вновь неудержимо потянуло к жизни на крошечной, залитой слезами Земле. К этой жизни даже пальцем прикоснуться было больно, но, кроме нее, мне ничего оказалось не надо. Тогда я повернул лучик своей судьбы в обратную сторону, решил попытаться найти то, что потерял, сызнова захотел прийти туда, откуда спихнули меня аж на Архипелаг Эфирных Островов 4-й степени.

И что же? Я вернулся оттуда на маленькую Землю, как только захотел этого, и сразу же стал тонуть в море у Сахалинского берега, возле поселка Горнозаводска, в заливе напротив маленького острова Монерон, и прав оказался все же этот жалкий сверхчеловечек Ницше: если заглянуть в бездну, то и бездна может заглянуть в тебя. Мне было семнадцать лет, я поплыл над бездной в штормовую погоду, еще не зная, что уже побывал на краю бездны за пределами Эфирного Острова, но смутно чувствовал, что если одна бесконечность для человека неодолима, то двум и вовсе не бывать. А потому в какое-то мгновенье неосознанной ранней экзистенциалистской тоски мне показалось, что надо именно в штормовую погоду отправиться вплавь по морю, прочь от берега, и добраться до острова Монерон, едва видневшегося голубым зубчиком на горизонте.

Но отважный вызов бездне продолжился совсем недолго: едва отплыв, я вдруг оказался сразу на сотню метров от берега, оглянулся назад — и только тут заметил, какие высокие волны подбрасывают меня на себе, с сатанинским смехом унося мое утлое тельце в открытое море. Страх-великан по имени Вобэ поймал меня в руку и тесно сжал ладонь, я оказался в темной ловушке. Вокруг сразу настала чернота, ничего, кроме огромного черного страха, я уже не видел. А Вобэ стал внимательно меня разглядывать, слегка разжав ладонь, и я болтался на волнах, все дальше уносимый от родного твердого берега морским отливом в штормовую погоду — это был небольшой шторм, балла в три-четыре. Куда девалась моя экзистенциалистская дерзость перед бездной! Ни дерзости, ни вызова и в помине не осталось. Огромные, словно сопки, волны болтали меня на себе, и выбраться обратно на берег было уже невозможно. Великан-страх то разжимал свою ладонь, разглядывая меня, то вновь сжимал руку. Становилось то совсем черно в глазах, то чуть светлее, и я мог видеть серый пляж и людей, беспечно сидящих и лежащих на песке, и тех, что в кругу подкидывали над собой волейбольный мяч, — то вдруг я вновь оказывался в кромешной темноте, и в ней светящимися красками вспыхивали другие видения. Это были картины той жизни, которая уже далеко, запредельно ушла от меня. Светящиеся краски являли картины в одном холодновато-зеленом колорите, и мир прошлого от этого казался подчеркнуто призрачным. Это было моноцветное кино в тоне зеленой морской подводной глубины.