18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анатолий Ким – Радости Рая (страница 57)

18

Но далеко не уплыть по разливу молодого вина — после его освежающего первопьяного хулиганства наутро болит голова, и сухость во рту требует немедленной опохмелки. Жизнь вновь кажется совершенно невозможной на его унылых космических путях — пока со стуком не встанет на стол глиняный кувшин с маджаркой. Но пьянствовать молодым вином было возможно не более трех дней подряд, далее это вино прокисало в открытых кувшинах, и в душе нарождался и креп некий тоскливый ужас бытия, от которого хотелось спрятаться куда угодно, хоть в гроб, и закрыться крышкою.

Глава 22

Я обнаружил себя абхазцем Фазилем Искандером, который залез во хмелю под стол и уснул там, а проснулся знаменитым на весь мир писателем. Так уж вышло, что я не заметил, как это вышло, — не только с моим знаменитым писательством, но вся прошедшая во сне жизнь исчезла из памяти, и от этой жизни я узрел только ее хвостик: как я угрюмо сидел под столом и никакого желания не имел вылезать оттуда.

Когда какие-то кавказского обличья мужики, небритые, усатые, упитанные, с плотоядными губами, стали уговаривать меня, чтобы я вылез из-под стола, мне пришлось заявить им, что я вовсе не «батоно Фазиль», а настоящий Александр Дюма. Ведь между ним и мною, Искандером Фазилем, ничего не стояло, не торчало, не третействовало на суде времен. Какая-то невидимая тайная муха, которая беспощадно липла к моему лицу и кусала, была совершенно без понятия о том, что сосет великого французского писателя, путешествующего по Кавказу. А волосатые толстые мужики с засученными рукавами не понимали, что не надо беспокоить знаменитого иностранного гостя, коли он хочет еще немного посидеть под столом, в уединении, и подумать на дивном французском языке.

Но каким-то чудом проникло в волосатых кавказцев, что меня и на самом деле надо оставить в покое. Они ушли, обнявшись за плечи по двое, и затянули песенку про девочку Марико. А я продолжал сидеть под столом и думал о мушкетерах короля, вернее, об одном из них, Арамисе, который женился на рослой дородной еврейке, и она родила ему двух хорошеньких дочерей. И однажды, когда Арамис был на каком-то театре военных действий, его жена-журналистка брала интервью у знаменитого писателя, и тот дал ей интервью, но после этого соблазнился ее могучими прелестями и тоже взял у нее то, чего ему хотелось.

Вот об этом и думал, спрятавшись под столом, Александр Дюма, — он же Искандер Фазиль, или принц Искандер Пехлеви Хасан — между которыми была полная ясность во всем и абсолютная прозрачность в том, что никакая мировая слава, никакая королевская власть, никакое чемпионство мира по шахматам не сможет приостановить шуструю змейку по имени Зинзи, которая свободно проходит через все системы охраны первых лиц государства, сквозь невидимые экраны разных эпох, проползает меж миллионов бочек с вином и триллионов бутылок с водкой, — и набрасывается на тебя, прыгает на грудь и впивается в самое сердце, впуская туда жгучий яд зинзилит.

И что же увидел я, укушенный змейкой Зинзи в самое сердце? Зазубренные горы с острыми пиками в прозрачной голубой дымке, белые языки снега на склонах. Над ними в высокой синеве неба взвихрились закрученные в самые невероятные жгуты и кудели громадные охапки белой ваты. Эти настолько большие и отчетливо выраженные в своих фантастических выкрутасах ваточные облака, исполины, все по имени Гурымтунгры, казались расположенными в голубом пространстве небес гораздо ближе ко мне, чем зубчатые горы со снежными шапками на земных просторах. Наиболее высокопарный, похожий на старого сморщенного Альберта Эйнштейна, крупнокудрый Гурымтунгр вообще смотрелся ближе километров на двадцать, чем удаленные сопредельные горы. Однако на самом-то деле облака висели в небе километров на сорок далее стоявших на земле гор…

Итак, глядя на приблизившегося почти вплотную Эйнштейна-Гурымтунгра, я понял на все несуществовавшие времена, на все свои новые рождения, во веки веков, что все это не по мне, не для меня, не по Сеньке шапка, да и мордой не вышел, и не в свои сани не садись, не к рылу крыльцо. Да! Вся величавая, величественная, сногсшибательная, слезоточивая, пресекающая дыхание божья красота мира не для тебя, мимо тебя. Змейка Зинзи, кусающая в сердце, обладала уникальным ядом, который расщеплял в человеческом сознании любовь к Богу на два элемента: а) бесконечный страх перед Ним; б) желание торговаться с Ним. Мол, я Тебе, а Ты мне. Эти два элемента, соединяясь, создали любовное зелье, называемое — молитва. Она как утешительная колыбельная песенка для дитяти, чтобы оно сладко уснуло в колыбельке.

Девочка Марико, эй! Девочка Марико! Кто тебе купил бусы из красного граната? Дядя Арчил купил тебе бусы из красного граната. Девочка Марико!

Второй элемент предполагал Бога чем-то вроде дяди Арчила, который почему-то, по какой-то неизвестной причине взял да и купил девочке Марико гранатовые бусы. Но мне этот дядя Арчил чем-то не понравился, сам даже не знал я, почему, — что-то было не очень чистое и ясное в его щедрости. Взял да и купил девочке Марико гранатовые бусы. Этот дядя Арчил представлялся мне толстым лысым кавказцем с волосатой грудью и животом, выпирающим из-под распахнутой клетчатой рубахи-ковбойки.

Первый же элемент Бога мне тоже не нравился. Но Брахма, вызывавший жуткий, бесконечный страх своим преимуществом в силе и могуществе, был вполне ясен, по крайней мере, и искренен в своем свирепом равнодушии ко всем своим тварям, чье существование сходно с одним дуновением ветра. Не то что этот дядя Арчил, якобы купивший гранатовые бусы девочке Марико, которая, наверное, даже сама не успела заметить свое существование-дуновение на этом свете, — а тут какие-то там гранатовые бусы.

Итак, расщепленная на два элемента, идея Бога для человечества разваливалась на две половинки, каждая из которых не хотела знать другую. Брахма грозил бесконечными, повторяемыми муками и свирепыми пытками на колесе сансары, а дядя Арчил зачем-то врал, что купил гранатовые бусы девочке Марико, хотя на самом деле не делал этого. Угрозы с одной стороны и пустые посулы с другой — все это, предлагаемое мне взамен полной бессмысленности моей экзистенции, отвратили меня в конце концов от всяческих религий, общее имя которым — балалайка.

Итак, сидя на вершине снежной горы, под сенью облака Гурымтунгр, я не играл ни на одной балалайке. И тогда меня постепенно перестало волновать всякое движение на земле, над которой медленно продвигались, по направлению к вечности, огромные Гурымтунгры.

Ветер Обшаривает земли шар, не спеша плывут облака на этом свете. Ищут покоя и насыщения без суеты и смущения — Ибо вечность им в пищу.

Все это значило, что меня не было среди тех индусов по берегам Ганга, которые истово хлопотали над тем, чтобы сжечь на пылающих дровах еще один новый труп и потом пустить жирный пепел по течению священной реки. А ночью счастливые дети Индры и Шивы, усердно возясь под облупленной стеною на соломенных циновках, выполняя инструкции Камасутры, осуществляли волю своих богов и размножались, подобно кроликам или обезьянам.

Нет, меня не было среди них, я не подвизался и в числе адептов зловонной смерти на Аляске, на Чукотке, не таскал трупы родичей на помосты из жердей, чтобы их с удобством расклевали морские орланы и юконские вороны. Мертвые хоронили мертвых, а я не подыгрывал им на балалайке. Я сидел на вершине горы в Гималаях, и снег не таял подо мной. Позади, за моей спиной, маячили в пустом темном лазуритовом небе две белые сахарные головы раздвоенной вершины восьмитысячника, а прямо передо мною, за карнизом ледяного выступа, на котором я восседал, был рыхлый провал воздуха глубиной в восемь километров, на дне которого еле просматривалась маленькая жизнь земных человечков.

Они невидимо и мучительно отбывали на земле эту свою маленькую экспериментальную жизнь, посвященную грядущему невероятно высокому совершенству разумных существ, мало чем похожих на нас, бедных. Все, чего я достиг на сей кусочек вечности, — это сидеть на заднице среди снегов гималайских, не испытывать при этом мучений, не питаться чужими жизнями ради своей жизни, не плакать от горя, хороня родных, не молиться тысячам богов и не считать своих и чужих денег, — я достиг состояния нирваны. Если начинала меня томить жажда, духовная или телесная, я протягивал руку, хватал комочек снега, скатывал в снежок и закладывал себе в рот.

Радости рая не стоило искать вдалеке от рая. Мы всегда были в раю, и радости наши были бесконечны. Но что значило всегда? Это значило — везде, всюду, беспредельно, безраздельно, вверху и внизу, внутри и снаружи, в прыжке молнии, верхом на радуге, у кита во чреве, на кончике иглы, в первом полете бабочки, в честном бою витязей, на горе Арарат, вблизи рассвета, на краю пропасти, перед заходом солнца, под шелест блистающих звезд, под тихую музыку сфер — сверкнув жизнью по коридору Хлиппер, каждый из нас обрел лучистое состояние через волнение радостей рая.

Радость была вначале, потом был рай. Я искал, стало быть, путь к вселенной рая, а сам блуждал на далеких подступах к нему. И на перепутье мне явилась шестикрылая Серафима с ивовой корзиною в руке, полной чудесных белых грибов. Таким образом, еще в самом начале пути, я уже нашел радости рая в беспорочной белизне грибных срезов на ножках. Их высыпало много, белых грибов, в просветленной сквозной березовой роще, поросшей мелкой травой-муравой. Радостей рая оказалось так много — штук сто самых отборных тяжелых грибов. Серафима не смогла поднять в воздух тяжелую корзину, несмотря на то, что изо всех сил махала, стоя на месте, всеми своими шестью ангельскими крылами, словно вертолет винтами.