Анатолий Ким – Радости Рая (страница 16)
— Вполне. Однако съесть меня давно стало невозможным, ибо я был уже однажды съеден. Это единственное, что я запомнил двадцать тысяч лет тому назад. Так как безумие и амнезия всегда были как брат и сестра, — столь похожи, — то я никогда не мнил, что я болен, как и никогда не понимал, что постоянно, изо дня в день, сходил с ума. Я даже потерял счет, сколько раз умирал, и вообще не представлял себе — а умирал ли вообще когда-нибудь.
— Ну а если все-таки мы отпустили бы тебя, с новой рогулькой на взводе, — куда бы ты пошел?
— Вы напугали моего спутника Бронски. Он скрылся в сельве, но если это произошло не безвозвратно, то по возвращении ко мне друга обезьяна мы с ним продолжили бы путешествие на юг. Обезьян Бронски жил на Суматре, а после того, как цунами Тихон превратил за полчаса в мусорную свалку весь морской берег, который ранее был похож на рай земной, — Бронски, насаженный на торчавший сук дерева, прошел через мгновенную контрэволюцию и по воздуху перелетел, следуя строго по экватору, в ваши амазонские края. И если бы вы не стали охотиться за ним, то мы с Бронски вновь соединились бы и пошли на юг.
— Ну что ж, мы решили вам не мешать, — отвечал горбоносый вождь племени. — Мы даже не спросили твоего имени, потому что ты его не запомнил из-за своей болезни. Друга твоего, большого обезьяна, звали Александр Бронски, и он сразу же вышел из-за хижины, как только было секунду назад произнесено его имя. Бронски и ты ушли от нас, как и приходили: вдвоем, гуськом, друг за другом, впереди человек, позади него орангутанг, гость с далекой Суматры. Он все же опасался, как бы его не подстрелили из духовой трубки, и удалялся от нас, озираясь на ходу — ждал того мгновения, когда маленькая стрелка с ядом вылетела из кустов и впилась ему в спину, которую он согнул в дугу со страху.
В смерти от яда дерева Креу не было ничего особенного, я знал про такую смерть, но не за нею я приходил в этот мир, так же как и приходил не затем, чтобы цунами насадил меня на торчащий сук, словно филин пойманную мышь, заготавливая еду впрок. Ах, в такой жизни ну никакого смысла не было, сколь не было смысла и сути в самой смерти, и в конце всего вышло так, что и меня с Бронски так же не было, значит, ни нашей жизни, ни нашей смерти тоже не было. А ведь между мною и Александром никто не стоял, ну и между нашими жизнями и нашими смертями тоже ничего не противоречило. И, надо полагать, сие обстоятельство сделало нас с ним совершенно неуязвимыми и такими труднодоступными в условиях исчезновения всех и вся при сближении с черной дырой космического времени. Яд дерева Креу и являлся влажным субстратом черной дыры космического времени, в которой все исчезало — и эти слова, и мы с Сашей Бронски, — потому что все-таки эти коварные голожопые туземцы Амазонии в лубяных набедренных стрингах выстрелили из своей духовой трубки мелкой стрелкой и попали в сгорбленную спину суматрского орангутанга, и так как между нами ничего и никого не стояло, то мы вместе провалились в черную воронку ядовитой смерти Креу.
И увидели, что райские картины выглядели как сени переменно-влажных муссонных лесов, где бегали тупоносые тапиры наперегонки с пятнистыми пумами, — вдруг оказался я одиноким путником, — видимо, спутника моего, орангутанга Бронски, амазонцы подбили-таки ядовитой стрелочкой и съели, а рядом со мною по бесконечным, прекрасным, пустынным, тенистым плоскогорьям Бразилии шагала кроткая белая лама с длинной шеей, с длинными ресницами, с серыми губами и розовыми глазами.
Нет, я оказался в пышном царстве трав и цветов, на этой воистину райской земле не одинок — вдали от всех остальных людей, в приближении лаплатской пампы, рядом со мною шла белая лама, звали ее Лилиана. О, это было какое-то сладкое для меня женское имя, вынутое прямо из сердца, но покинувшая меня память о прежних жизнях унесла с собой все ограбленные ею ценности моей души, и я шагал рядом с белой Лилианой, способный только на то, чтобы дружески положить руку на ее пуховую холку и время от времени посматривать в ее сторону взглядом человека, который увидел перед собой воображенную картину мира, оставленного им миллиарды километров времени тому назад.
Так как я не смог привыкнуть к одиночеству за все эти миллиарды километров времени, я заговорил с ламой Лилианой с тем чувством космического отчаяния, с которым проживал каждую последующую жизнь на этой великолепной земле, в метафизической системе Мара.
— Хочешь, чтобы я рассказал тебе о своем удивительном друге, который недавно был у меня? — начал я с этого.
— А куда он подевался, твой друг? — отвечала лама Лилиана, облизывая бурым язычком серые губы.
— Его, наверное, подбили отравленными стрелами голые охотники влажного тропического леса.
— Как звали твоего друга?
— Этого я не запомнил. Ты слышала, Лилиана, что через каждый следующий переход жизни тот, кто жил, начисто забывает все, чем жил, — и хорошее, и плохое?
— Я этого еще не слышала. Мне всегда казалось, что я жила первый раз, и всего один только раз.
— Лилиана, ты тоже все позабыла, и космическая амнезия благополучно скрыла от тебя все остальные приключения. Я не мог назвать мое имя, потому что не знал его, да ты очень скоро забыла бы, если бы я даже назвал то, чего никогда сам не знал.
Белая, пухово лохматенькая лама изогнула в улыбке углы серых губ и томным взглядом записной красавицы посмотрела сквозь ресницы на меня.
— Ты обещал рассказать о каком-то своем друге, — напомнила она.
— Возможно ли это? Ведь у меня нигде и никогда никакого друга не было. Никто и никогда нигде из миров не хотел умереть вместо меня. А без этого — можно ли вообще упоминать о дружбе?
— Ты сказал мне что-то очень странное, — огорченным голосом молвила белая лама. — Почему это друг обязательно должен был умирать за тебя? Недостаточно ли того, что он умирал за самого себя? Сколько же их, которые умерли не ради тебя, а ради самого себя — и что же, все они не могли быть твоими друзьями?
Белая лама Лилиана от скорби по мне заплакала, и крупные слезы покатились одна за другой из ее светящихся, как розовые жемчужины, альбиносьих глаз. Я почувствовал себя виноватым перед нею, хотя мне и на самом деле никакого дела не было до всех умерших и похороненных в земле, в каменных гробницах, завернутых в льняные бинты, обмазанных кедровыми и можжевеловыми смолами, уложенных под стеклянные колпаки в мавзолеях и в спиртовые кюветы в кунсткамерах. Чтобы утешить белую ламу, я решил скрыть перед нею свою нелюбовь ко всем человеческим трупам во все времена и на всех земных пространствах. Я решил ничего не говорить об этой нелюбви ламе Лилиане.
К одному из них, правда, я испытал чувство дружбы, за какую-то из своих жизней на земле, — к тому бедняге, которого ночной цунами стащил с постели, поднял высоко, к самым звездам, а оттуда с размаху швырнул вниз и нанизал на обломленный сук дерева. Так и застыл, раскорячившись высоко над землею, словно кузнечик, пойманный индийским скворцом и насаженный им на колючку акации. К этому бедолаге, к кузнечику-покойнику, я испытал чувство, похожее на чувство человеческой дружбы. Но я не помнил ни имени его, ни того, как он выглядел в лицо, и при каких обстоятельствах, на каких просторах земного времени мы с ним встречались.
— Да, хотел я о нем рассказать… Но рассказывать, собственно, нечего. Я о нем не знал ничего. Одно только помнил, что его звали Александром и что между ним и мною ничего не предстояло. Что за Александр? Может быть, это был сам Александр Македонский?
— А кто такой был Александр Македонский? Рассказал бы о нем, — попросила белая лама.
— Его также звали Александр Великий.
— Почему великий?
— Когда-то знал, но забыл. Наверное, все же это был я. Однажды в стране Анталия, проходя каменистым морским берегом, я увидел на узком, запрокинутом к небу лезвии горного гребня светлый жгутик дыма, которого звали Элескием. Он взвился над костром по имени Александр, а рядом на земле чернела маленькая, едва заметная вертикальная палочка — это и был Александр Македонский, он же и Великий, тезка костра из сухих акациевых веток.
— Что он делал на горе?
— Не знаю. Может быть, отдыхал у костра.
— Как ты догадался, что это был Александр Великий?
— Я не догадался — я переместился по воздуху с морского берега на высокий гребень горы, потому что между мною и Александром никогда ничего не было и не мешало нашим встречам.
Хотя издали гребень горы выглядел как зазубренное лезвие турецкого ятагана, на самом-то деле никакого острого лезвия не было, а ползла к вершине горы довольно широкая, хорошо натоптанная вьючными животными караванная тропа. По этой тропе недавно прошла армия Александра Македонского, возвращаясь после многолетнего индийского похода домой. Пропустив мимо себя всю армию, Александр пожелал остаться возле костра, уединился и предался размышлению. Горная дорога круто уходила вверх к вершине, по обеим сторонам от дороги ниспадали почти непроходимые, неприступные склоны горного кряжа, поросшие редкими, отдельно стоявшими реликтовыми соснами и серыми колючими акациями. К одной из них, недалеко от Александра, была привязана гениальная лошадка Буцефал. Александру его конь был хорошим советником, но советовался с конем хозяин только наедине, без свидетелей…