Анатолий Иванов – Вечный зов (страница 55)
Все это разноголосое и разнокалиберное семейство мать сама привела однажды вечером в дом, распахнула дверь в свою спальню и сказала:
– Располагайтесь тут. Кровать только у нас одна.
Костлявая, высохшая старуха в грязном мужском пиджаке уронила на пол узел, присела на стул и заплакала.
– Спасибо тебе, добрая душа.
– Ну что вы, мама… Не надо плакать, слезы нынче едкие да соленые, – сказала женщина и повернулась к хозяйке дома. – До смерти будем помнить доброту вашу. А сами где станете жить? У вас, смотрю, всего две комнаты да кухня.
– Муж до снегов в колхозе будет, а я с детьми в той комнате… А там видно станет. У нас кладовка большая, теплая. Только печь поставить.
– Так, может, мы в кладовке?
– Живите тут, – сказала мать.
Беженцы пугливо зашли в комнату, бестолково топтались на чистом крашеном полу. Старшая из дочерей поглядела в одно окно, в другое, обернулась, полоснула Семена черными, как уголья, глазами и сказала:
– А меня зовут Ганка. Мы русские, только жили под Винницей, на Украине. А яблоки у вас здесь не растут?
– Не растут, – ответил Семен и вышел на улицу.
Потом женщина, которую звали Марья Фирсовна, стала работать на строительстве эвакуированного завода. Семен иногда видел, как она бросала из котлована землю лопатой или месила раствор. Ганка в сентябре пошла в школу, кажется в один класс с Димкой. Но в общем-то, Семен видел всех редко. Домой он возвращался поздно, когда все спали; уходил рано.
Мать возилась у печки молча. С тех пор как началась война, она стала еще более замкнутой, угрюмой.
– Мама, что с тобой? Ты какая-то… Болит, может, что? – спросил он однажды.
– Ничего не болит, – ответила мать недружелюбно.
Как-то утром, когда Семен, по обыкновению, пошел умываться на Громотушку, он увидел мать у плетня. По другую сторону плетня стоял Макар Кафтанов.
– А ты меня, Макарка, не пугай, не боюсь я, – грустно и ровно говорила мать. – Мне, может, до того все опостылело, что с радостью смерть приняла бы… Может быть, я тебя даже попрошу об этом…
– Это как понять? – озадаченно проговорил Макар.
– А никак тебе не понять. Голова у тебя гнилая потому что. Вор ты несчастный. Как тебе самого-то себя не стыдно?
– Интересные речи! Был вор, а теперь, может… освобожден законно.
– Давай садись уж скорей назад. А то, вижу, тоска в глазах… – И, увидев Семена, отошла от плетня.
Семен ничего не понял из их разговора, но какая-то неясная тревога за мать возросла еще больше.
Однажды посреди недели, вечером, приехал с поля отец. Громко топая, пошел через кухню, отмахнул дверь в спальню, увидел там чужих людей, постоял секунду-другую.
– Так, – и стал в кухне сбрасывать пыльную одежду. – Поставили, значит, и к нам?
– Поставили, значит, – бесстрастно ответила мать.
– А Кирьяну Анфиска сказывала, будто ты сама их привела.
– Привела, значит, – тем же тоном проговорила мать.
– Понятно. Ну, топи баню. Грязный я.
После бани отец молча выпил на кухне несколько стаканов чая, встал.
– Ну, я обсох. Тесно у вас. Поехал я. На элеваторе поищу попутку. А этих… жильцов… в кладовку переселите. Семка, ты глины подвези, печь в кладовке сбейте.
И вышел, тяжело топая в сенцах. Семен спросил у матери:
– Как насчет кладовки-то? Глины на печь я подвезу…
– Вези, тесно им семерым в одной комнате, – ответила хмуро мать.
Семен помедлил, проговорил осторожно:
– А все-таки, мама, что-то тебя гложет. Может, я помогу чем?
– Иди-ка ты со своими словами! – зло бросила мать. Но тут же подошла, прижала его голову к своей груди, стала гладить по волосам, как маленького. – Прости меня, Семушка. Что меня гложет? Война же, могут взять тебя…
– Если б взяли! Бронь вот надели.
– Ты что болтаешь? Плохо разве, что хоть пока дома?
– А в глаза как людям смотреть? Этой же Марье Фирсовне?
Мать вздохнула и ничего не сказала.
Хорошая она все же, мама.
…Над Звенигорой только-только засинел край неба. Заморозков еще не было, но картофельная ботва давно поникла, изжухла, лежала на земле, в полумраке ее не было видно. Подсолнухи за баней стояли темной высокой стеной и тихо шуршали, точно шептались, хотя ветра не чувствовалось.
Вода была в Громотушке свежей, даже студеной. Семен поплескался вволю, вытерся, на привычном месте нащупал двухпудовую гирю, побаловался с ней. Постелил на траву полотенце, сел и закурил.
– Здорово, Семка! – рявкнуло над ухом.
– Чего орешь, ненормальный?
– А ничего… – И Колька Инютин стал плескаться в воде.
– Ты, гляжу, бесшумно научился через плетень сигать?
– Тренировка. Помидоры вон у соседей всегда раньше всех спеют. А у тех дыньки. Желтые, пахучие, хошь, сейчас приволоку? Может, не оборвали еще…
– Я тебе принесу! Чего не спишь?
– Верка копошится, как чесоточная. А я чуткий. Дай пару раз дернуть, а? Я не в себя, так просто…
– На…
Колька потянулся за папиросой, но Семен влепил ему по мокрому лбу звонкий щелчок.
– Ты… чего?
– Еще хочешь разок затянуться? Курильщик выискался! Губы обрежу.
– Ну и ладно… – обиженно проговорил Колька, сел, засопел. – А ты дурак. Верку-то проворонишь.
– Это почему?
– Потому… Яков Алейников, этот, что со шрамом, из энкавэдэ-то, свататься недавно к ней приходил.
– Что-о?!
– Вот тебе и что! – со злорадством протянул Колька. И, помолчав, начал со смешками рассказывать: – Это просто кино было. Сперва немое. Пришел он и сел молчком возле стола. Мать побледнела, глядит на него во все глаза, ажно мигать забыла. Верка почему-то зачала рот то открывать, то закрывать, прижалась в угол, точно ее кто щекотать собрался. А этот Алейников трет и трет свой синий шрам. И молчит, значит… Смехота. Ну а потом звуковое началось. Алейников говорит: «Вы извините… Я собственно и потому что – насчет Веры…» И-их, Верка вскрикнула, точно ее и впрямь щекотнуло… А Алейников: «Я, говорит, человек не молодой, конечно, но давно наблюдаю за вашей дочерью…» Это он матери моей. И вот пришел, говорит, поскольку Вера нравится мне. Ухаживать и все прочее, как оно делается, я, говорит, не в тех летах, и неудобно, дескать, потому решил прийти сразу и все обсказать… А вы, говорит, подумайте, я не тороплю с ответом… Гляжу, а у Верки уши краснеют, как соседские помидоры, и щеки раздуваются, распухают на виду. Потом ка-ак она порскнет в свою комнату! Вот, понял?
– Ну… а дальше? – глухо выдавил Семен.
– А дальше – не знаю. Мать меня вытурила из избы, – с сожалением произнес Колька. И с прежним злорадством добавил: – С тех пор Верка и закопошилась ночами-то. Понял?
Папироса жгла Семену пальцы, но он не замечал этого. Сидел и слушал, как журчит Громотушка. А мыслей никаких в голове почему-то не было. Он не мог понять – хорошо или плохо, что к Вере посватался Алейников, рад он или обижен чем-то?
– А не врешь ты?
– Чего мне… Слушай, а как ты насчет фронта? На военкома-то Григорьева пожаловался секретарю? Ты же хотел.
– Отстань.