реклама
Бургер менюБургер меню

Анатолий Голубев – Умрем, как жили (страница 41)

18

Я не написал книги. Черт с ним, с договором! Да простит мне издательство — желающих запустить в печатную машину бумагу хватит и без меня! Точил иной раз червь сомнения, заставляя ощущать угрызения совести каждый раз, как я вспоминал о Старогужском подполье, о суетности своей жизни, не позволявшей хоть как-то прояснить историю, казавшуюся все запутаннее и загадочнее. Концы многих следов моих редких поисков вдруг будто обрывались в прорубь. И что-то было, и чего-то не хватало. Я никак не мог поверить, что предала организацию отсидевшая свой срок Генриэтта Черняева. Чем больше разных линий сводил я в одну, тем явственнее вставала передо мной ее лишь косвенная причастность к предательству. Но тогда кто?

Второй документ был не менее интересен, но столь же бесполезен в разрешении моих сомнений. Я много раз вчитывался в строки и между строк, но ничего не мог выудить из двухстраничного текста. Время, будто невидимая, непроницаемая стена, отгородило правду…

«21 марта 1945 года.

Допрашивается Шварцвальд Вильгельм Фердинандович, бывший военный комендант, г. Старый Гуж.

В марте 1942 года ко мне в ортскомендатуру пришел начальник отделения 1-Ц штаба 83-й пехотной дивизии капитан Кнехт и сказал, что в одном русском доме слишком часто собираются по вечерам молодежь и другие гражданские лица. Сообщил ему об этом пожилой человек, фамилию которого не помню. Кнехт сказал, что должен окружить несколько домов и арестовать собравшихся там. Но для того, чтобы произвести сразу все аресты, жандармов 1-Ц отделения недостаточно, и он просит дать ему полевую жандармерию. В связи с этим я отдал все соответствующие распоряжения о выделении необходимого контингента жандармов. Знаю, что хотели сначала окружить несколько кварталов, но потом решение отменили, и аресты проводили по отдельным домам, но сразу во многих городских кварталах. О причинах арестов мне рассказывали начальник 1-Ц отделения Кнехт и оберштурмбаннфюрер Моль, лично проводивший допросы.

Как мне сообщили, в г. Старый Гуж арестовано гнездо заговорщиков. В том, что арестованные заговорщики, я убедился лично, увидев отпечатанные на русском языке лозунги, изъятые у арестованных. Лозунги эти я видел у себя в комендатуре и в комнате Моля, а также у переводчика Гельда. Содержание лозунгов мне переводил Гельд. Где и на каких машинах они печатались, мне неизвестно, и Молю сведений об этом добиться тоже не удалось.

Кроме того, со стены комендатуры кто-то трижды похищал флаг рейха. Говорили, что они воруются для хозяйственных нужд, поскольку с тканями в России плохо. А это были шелковые флаги, сделанные по специальному заказу министерства информации и лично доктора Геббельса. Я не верил в случайность краж и считал это злым умыслом.

В марте 1942 года было арестовано около 85 человек. Тридцать семь было расстреляно, а остальные освобождены. Кто был руководителем гнезда заговорщиков, не знаю, но слышал, что он в день ареста скрылся. Об этом мне рассказал все тот же Моль. Из арестованных и освобожденных из-под стражи я знал только одного — пленного старшего лейтенанта Красной Армии Яковлева, работавшего на Старогужском лесопильном заводе до ареста и после освобождения. Больше я ничего не знаю и показать не могу».

На полях документа, который я скопировал как можно более тщательно, стояла еще надпись, сделанная рукой Головина. Вот она:

«Речь идет не о молодежи, а о типографских рабочих».

Что хотел сказать этой пометкой Головин? Ведь он хорошо знал, что типографских рабочих в таком количестве не арестовывали, хотя среди арестованных молодых подпольщиков были и работавшие в типографии. Не навеяно ли это казнью Пестова?

Уже в который раз перебираю выписки.

Вот показывает некто Кудрявцев:

«Сизов был арестован по месту работы на электростанции. Будучи освобожденным из-под ареста, Алексей упорно отмалчивался и ничего нам не сообщил. Он лишь сказал, что арестованных с ним по одному делу гестаповцы сильно избивали. На наш вопрос, били ли его, Сизов ответил, что лично он избиениям не подвергался. И это была правда, поскольку следов побоев мы не видели».

Ах, Алексей Никанорович, а сегодня, когда вы рассказываете о вашем мужестве, у меня волосы становятся дыбом!

Как вы так можете, Алексей Никанорович? Только послушайте, что показывает ваша жена Секлетея Тимофеевна.

«Мария (сестра Сизова) рассказывала, что ее арестовали в одно и то же время, но по другому делу. То ли в связи с убийством Черноморцева, то ли по обвинению в связи с разведчиками и партизанами. После ее ареста, так сказать, схватили всех Сизовых. Сизов Алексей и Сизова Мария были в хороших отношениях. Алексей помогал Марии изучать немецкий язык».

Ну, Алексей Никанорович, может, вы хоть теперь признаете, что многое из рассказанного вами по меньшей мере не совпадает с тем, что говорят десятки других людей и, что еще хуже, так разнится с тем, что вы сами показывали много лет назад.

Документы разбередили мое сердце, и следующей ночью я опять трясся на полке вагона, катившегося в Старый Гуж. Хотел во что бы то ни стало увидеться с Секлетеей Тимофеевной. Я вспомнил, что в мой прошлый приезд ее не нашел — она жила от Сизова отдельно, — разошлись сразу же после прихода наших. И это показалось мне подозрительным. Я спросил у Сизова, жившего в доме сестры Марии, адрес его бывшей жены и направился к Секлетее Тимофеевне, но оказалось, что она лишь позавчера уехала в свою деревню и вернется в Старый Гуж не скоро.

Стук колес настойчиво вбивал в меня мысль, что отсутствие на месте бывшей жены Сизова было не случайным. Сквозь скупые строки протокольных показаний звучал искренний голос русской женщины. И что больше всего нравилось мне — не чувствовалось ни ненависти, ни озлобленности в отношении к бывшему мужу.

Честно говоря, сидя над этой бумажкой, я дивился следовательской слепоте. Лишь нежелание, вольное или невольное, видеть в Сизове возможного предателя организации могло так застилать профессиональный глаз Головина.

Трехоконный старый домик, полуутонувший в сыром мартовском снегу, скопившемся горой в тесном палисадничке, стоял сиро, но по-утреннему многообещающе тянул в небо тонкий столб дыма.

Я заколотил в дверь тяжелым чугунным кольцом, висевшим на сквозном крюку.

Дверь открыла полная женщина, аккуратно, по-городскому прибранная. Светлое русское лицо с большими серыми глазами, размер которых не могли скрыть даже бесчисленные излучины морщин, слегка портил склад губ, словно перед вами стоял вечно обиженный человек, который никогда не простит миру чего-то своего, затаенного, никому не ведомого.

Не спросив, кто и зачем, лишь мельком взглянув на меня, она ушла в дом, оставив распахнутую дверь, будто приглашение. Из глубины комнаты прозвучал ее сочный голос:

— Заходьте. Гостем будете.

Минуя сени, я сразу попал в горенку. Домик принадлежал к числу тех русских жилищ, в которых бедность объединяет все комнаты в одну. Бокастая русская печь стояла в центре. За цветастой ширмой просматривалась ухоженная кровать с двумя пухлыми и такими же цветастыми, как ширма, подушками. На столе — кружевная скатерка, в нескольких местах аккуратно подштопанная. Над столом — целый иконостас семейных фотографий переходил в настоящий миниатюрный иконостас, занимавший красный угол.

Хозяйка пекла блины. Ухват и три сковороды, стоявших на самом пылу, ходили у нее в руках ходуном, а деревянная ложка, отмеривавшая порцию жидкого теста, как бы плясала в воздухе.

Я невольно залюбовался работой хозяйки. Она заметила это и по-девичьи горделиво закраснелась. Возможно, мне это лишь показалось и розовый цвет ее лицу придавал отсвет печи.

Я присел на краешек лавки возле стола, а хозяйка, словно я был членом семьи или привычным гостем в ее доме, спокойно допекла остаток теста и поставила на стол миску дымящихся золотистых блинов.

— Мил человек, дверью не ошибся? — как бы между прочим, спросила она.

— Что вы, Секлетея Тимофеевна?! — смеясь, ответил я. — Если и ошибся, не признаюсь, увидев на столе такие блины!

Она тихо засмеялась.

— Ну, коль кличку мою знаешь, мил человек, давай снедать. За едой и поговорим. Так-то старой одинокой женщине веселее масленицу править.

Она вышла и вернулась с маленьким пузатым кувшином, по самый край налитым густой сметаной. Плеснув ее в мою миску, сама себе не взяла, а положила немножко медку. Подвинув банку, сказала:

— Коль сладенького захочешь, отведай. И маслица свежего, свово боя.

Мы ели блины, и я исподволь посматривал то на Секлетею Тимофеевну, то на фотографии. На одной угадывался молодой Сизов — этакий франтоватый деревенский ухажер, совсем с недеревенским типом острого лица. Местный фотограф будто специально высмотрел какую-то неприязненность во взгляде. Наверно, выражение вечной обиды в складках губ Секлетеи Тимофеевны тоже от него, Сизова. Недаром говорят, что у супругов, живших долгие годы вместе, не только привычки, но и черты лица подгоняются друг под друга.

Было неловко сидеть за столом, не представившись, и я, как мог осторожнее, рассказал, зачем приехал.

— Знаю тебя, мил человек. Когда прошлый раз навещал, муженек меня, бывший, от тебя в деревню спровадил… — Признание было неожиданным.

— Зачем ему это понадобилось? — боясь спугнуть откровенность, почти шепотом произнес я.