Анатолий Голубев – Умрем, как жили (страница 21)
В обеденный перерыв Токин не выдержал и пробежался к комендатуре. Нового флага на месте не было, но пропажу уже обнаружили. Четверо автоматчиков перегородили тротуар, а из здания то и дело выскакивали по двое, по трое офицеры и, задрав голову к небу, будто все искали исчезнувший флаг.
На противоположной стороне тротуара Токин заметил Мишку, привалившегося к стене и заложившего руки в карманы. Он с нескрываемым наслаждением глядел на эту суету. Юрка помахал ему рукой. Казначеев хмыкнул и вразвалочку, не спеша подошел. Они перемигнулись, и Мишка сказал:
— Так вечером увидимся, капитан.
После работы у Казначеева собрались вчетвером: хозяин, Юрий, Глебка и Толмачев. Других Токин решил в секрет не посвящать. К тому же сожжение выглядело пустой забавой, над которой приятели могли от души позлословить.
Печь гудела во всю мощь. Мишка снял с пода горшок с картошкой, исходившей белым паром, и этим же рогачом разбросал поровнее поленья в печи. Орудуя у загнетки и накрывая на стол, он лишь изредка делал уточнения, пока Юрий в красках расписывал его ночное похождение. Слушали по-разному. Толмачев тихо улыбался чему-то своему. Глебка восторженно вскрикивал:
— Ну молодец! Ну ловкач!
Но предложение спалить проклятую тряпку парни восприняли серьезно. От этого настроя и вся процедура сожжения, родившаяся стихийно, приняла некий ритуальный смысл.
Когда флаг развернули, полотнище окровавило не только стол, накрыв деревянные миски и чугунок с картошкой, оно как бы запалило всю избу, сделавшуюся такой маленькой и такой тесной. Флаг аккуратно сложили раз в пять, и толстую стопку шуршащей материи Мишка торжественным и в то же время пренебрежительным жестом кинул на трещавшие поленья.
В печи полыхнуло, будто плеснули бензину при растопке, и по трубе, по беленым стенам русской печи пронесся гул. Через несколько минут от стопки материи не осталось и следа, лишь редкие черные лохмотья сажи плавали в потоке огня под самым кирпичным сводом.
— И делов-то, — спокойно сказал Казначеев. — Вот так бы главный их флаг, берлинский, в печь сунуть, чтобы и дыму от него не осталось…
Сели к столу и за картошкой обсудили возможности дальнейших краж.
В течение недели Мишка утащил еще два флага, причем третий был совсем не роскошным, а скромной, плохо сшитой тряпкой из грубой материи. Чувствовалось, делался флаг наспех, из подручных средств.
По городу пошел слушок, будто нечистая сила растворяет фрицевские флаги в темноте. У подъезда сторожевой пост был удвоен, а ночью вокруг здания комендатуры маршировал дополнительный патруль. После сожжения третьего флага Юрка запретил Казначееву повторять вылазку.
Мишка, пробираясь за третьим флагом по своему рискованному мосту, сбил кирпич, и часовой дал длинную очередь по развалине. Поднялась тревога. Патруль с фонарями обшарил все внизу, и Мишке пришлось почти два часа пролежать за трубой, затаив дыхание, пока немцы не успокоились. Флаг он все-таки стащил, но, когда возвращался назад, честно признался Токину: порядочно сдрейфил и чуть не сорвался вниз. К тому же главная цель была достигнута: весь город говорил о кражах, а дальнейшие похищения превращались в игру «кто кого», вполне реально грозившую Казначееву смертью…
МАРТ. 1958 ГОД
Весь конец зимы я промотался по сибирским и уральским городам, освещая подготовку и прохождение зимней Спартакиады народов РСФСР. А когда в Челябинске открылись финальные состязания, то заниматься чем-то другим времени практически не было.
Я сидел на месте, хотя слово «сидел» меньше всего подходило в данном случае. Я носился с катка на склоны слаломных трасс, с лыжни большого марафона на переполненные трибуны большого трамплина, а вечером, грызя конец ручки, с трудом склеивал из лоскутков впечатлений красочные полотна минувшего дня. Состязания вмещали столько судеб и фактов, что описать их даже бегло казалось делом безнадежным.
А через день, получив вышедший номер, яростно ругался с редакцией по телефону перед очередной диктовкой. В переданном накануне материале, многое, как нарочно, было поставлено с ног на голову. Та внутренняя логика дня, которую я трепетно пытался сохранить в репортажах, летела к черту вместе с гениальными, как мне казалось, выражениями и оборотами. Чувствовалась тяжелая десница редактора. Встречая после такой публикации знакомых спортсменов, у которых когда-то брал интервью, я опускал глаза или отделывался шуткой…
Старый Гуж отошел на задний план. В перерывах между командировками я разослал несколько писем с просьбой очевидцев откликнуться и помочь своим рассказом восстановить хотя бы страничку из запутанной истории подполья.
Труднее всего оказалось найти Токина. После лагеря он будто растворился в просторах России. Суслик, который регулярно писал письма, отвечал уклончиво. Мне показалось, что он вообще не хочет, чтобы я встретился с Токиным.
И тогда я решил разыскать Дмитрия Алексеевича Нагибина, причастного к расследованию причин провала Старогужского подполья.
Документ, подписанный секретарем горкома партии Борщаго, который я увидел в архиве, назвал только фамилию следователя. Мне удалось лишь узнать, что Нагибин Дмитрий Алексеевич давно уехал из Старого Гужа. В те первые дни поисков я не проявлял достаточной настойчивости в его розыске, но теперь логика моего поиска уперлась в фамилию Нагибин, как в стену.
Запрос, сделанный от имени редакции, дал неожиданный результат. Отдел кадров сообщил, что вот уже пять лет, как Дмитрий Алексеевич Нагибин в системе органов государственной безопасности не работает. По предположительным данным, проживает где-то на территории Эстонской ССР.
Я решил махнуть в Таллин и попытаться разыскать Нагибина, но газетная работа не позволяет человеку распоряжаться собой. И вот я уже сижу в самолете, улетающем в обратную сторону — в Красноярск. Задание — рассказать о спортивной работе молодых тружеников лесоучастка, валящих вековые кедры и сосны, тот лес, который, пройдя долгий путь мытарств по бесконечным просторам Енисея, наконец доберется до Игарки, а там, уютно устроившись в трюмы судов, отправится дорогим грузом в заморские страны.
В краевом комитете спорта долго совещались, прежде чем рискнуть назвать адреса леспромхозов, в которых бы массовая физкультурная работа значилась на уровне.
Один из адресов отпадал, ибо в мартовские оттепели добираться туда — дело рискованное: можно неделю лететь и три не вылететь обратно. Саянские леспромхозы сейчас начисто отрезаны туманами. На Север… Ну, Север есть Север, там вообще загадывать нельзя.
И, слушая все эти одинаково убедительные рассуждения, я как-то удивительно реально ощутил масштабность края, разметавшегося от Ледовитого океана с его загадочным Таймыром до уходящей на горный юг не менее загадочной Хакасией.
После долгой дискуссии остановились на двух адресах, по которым я так и не поехал. Вечером, заглянув в мастерскую местного художника, я услышал адрес третий — некий Урван на таежной красавице Мане.
Седой хакас Иван Иванов, председатель местного отделения Союза художников, с непостижимым лукавством в узких раскосых глазах, прихлебывая водку, будто холодную водицу в знойный день, уговаривал:
— Не надо туда, не надо сюда… Надо на Ману, однако, ехать. Нет другой реки, чем Мана. Хариус есть, медведь есть, глухарь — как в Красноярске на вокзале: сесть некуда… Мой родина там, однако. Дом есть. Много русских есть…
Его речь, смуглое скуластое лицо никак не вязались в моем сознании с богемной обстановкой мастерской — пышными женскими торсами, бюстами мужественных, думающих свои гипсовые думы мореходов, лицами, национальную принадлежность которых определить было просто невозможно.
Хозяин мастерской — молодой стеснительный парень. Без конца появлялись какие-то люди, здоровавшиеся, говорившие несколько ничего не значащих слов, выпивавшие рюмку водки и исчезавшие в метельной вечерней мгле за жидкой дверью мастерской.
— Плохо — водку не пьешь, — продолжал свою медленную речь Иван Иванов. — Водку не пьешь — зверя бить не можешь. А в наших местах без охоты жизни нет.
— Ничего, Иван Иванович, — не зная отчества, я почему-то решил сделать из него полного кавалера имени Иван, — бью и без водки.
Хакас улыбнулся. И я вдруг увидел за лукавинкой его глаз еще и ум, мудрость житейскую и доброту, граничащую с самоотречением.
— Васютка, — так он называл молодого хозяина мастерской, — завтра, однако, собирается в Урван. Если «газик» достанешь — большое удовольствие от дороги получишь. Спешить, однако, надо. Солнце теплое. Вода вверх льда пойдет. Только «газик», однако, и проедет.
— «Газик» будет, — пообещал я, то ли чтобы не обидеть так уговаривавшего старого хакаса, то ли подогретый сухим вином, от которого море кажется если не по колено, как от водки, то, во всяком случае, мелеет по пояс.
Вернувшись в номер, позвонил знакомому секретарю крайкома комсомола, и тот, чертыхаясь спросонья, согласился завтра к десяти утра подать свой «газик», который «ему нужен будет позарез, но он как-нибудь обойдется».
В десять машины, конечно, не было. После некоторых телефонных уточнений выехали в половине двенадцатого.
В городе стояла почти весенняя грязь. Снег просел, а по разъезжей части колеса несущихся машин разбрасывали веера воды. И я вспомнил старого хакаса, предсказывавшего тепло. Снег сверкал лишь на вершинах высоких сопок, пока голых и далеких от дороги. Потом сопки, будто солдаты в сторожевом оцеплении, сомкнулись вокруг дороги. Да и сама дорога преобразилась. Асфальт сменился снежным накатом, под которым нет-нет да и проглядывали вековые рытвины. Тогда «газик» кидало вверх и поперек дороги, и водитель, опытный пожилой шофер, с нескрываемой радостью вырвавшийся из городской суеты в дальнюю оказию, начинал судорожно, по-мальчишески крутить баранку, и «газик», закончив очередной фантастический танец по снеговику, вновь попадал в набитую колею и, визжа, полз с переката на перекат. Потом тягуны стали круче, и мы с Васюткой подбрасывали свои скромные человеческие силы в общий котел полусотни лошадиных сил газикового мотора, подталкивая буксующую машину.