Анатолий Эфрос – Репетиция - любовь моя (страница 36)
Просто одна компания каких-то молодых людей задирает другую компанию.
В пьесе же, то ли из-за специфики театрального материала, то ли оттого, что Шекспир сознательно именно так и хотел, ничего другого нет, кроме Монтекки и Капулетти.
Будто весь город — это две части, противостоящие друг другу: что не Монтекки, то Капулетти, что не Капулетти, то Монтекки — и никаких других зрительных и слуховых впечатлений.
Не особенность ли это театра вообще — все подавать несколько более обобщенно, может быть, даже абстрагированно, философично? Есть вражда, есть Ромео Монтекки, полюбивший Джульетту Капулетти, и есть по этому поводу не просто очень жизненная сюжетная разработка, но анализ, существо, извлечение какого-то смыслового корня, философии. А шекспировский фон совсем не означает безбрежности окружения. Точно найденный могильщик в «Гамлете» или великолепный по точному соотношению с главным слуга Петр в «Ромео и Джульетте» — вот истинный шекспировский фон, способный затмить натуральную массовку рынка или достоверное многолюдье бала. Петр должен быть вылеплен рядом с Капулетти и Кормилицей, а не затеряться в толпе.
… Как хорошо было бы поставить в кино арбузовскую пьесу «Мой бедный Марат».
Найти в Ленинграде какой-нибудь интересный балкон, и чтобы под ним была забавная улочка. Под Новый год она вся запорошена снегом, и по ней, как в сказке, бегут люди с покупками, а потом, когда пробьет двенадцать, — улочка опустеет и будет идти по ней один Леонидик и посматривать наверх. А Марат рывком откроет балконную дверь и, как есть, без пальто, выскочит и резким движением сбросит с перил балкона снег. Леонидик остановится и долго и медленно будет махать рукой, прощаясь. А вокруг — окна, и в каждом — празднуют, и пляшут, и кричат. И множество мелодий сливается в одну. И Марат, чтобы быть услышанным, кричит прямо в лицо Лики какие-то слова, а она пытается накинуть на него пальто… Всю фантастичность и сказочность арбузовского финала, ей-богу, можно передать только в кино.
* * *
Дон Жуан ни во что не верит. Ни в бога, ни даже в медицину.
Его неверие не какое-нибудь пассивное, а агрессивное, настойчивое.
Он оживляется в ту самую секунду, как только находит хоть малейшее подтверждение обманности или бессмысленности бытия.
Он молниеносно схватывает рассказ Сганареля о том, что докторская одежда, в которую тот обрядился, привлекает к нему внимание крестьян, и тотчас заинтересовывается сообщением, что кто-то одной одеждой может вызвать доверие. И тут же подтверждается его догадка, что Сганарель и не стал отрицать, будто он доктор. И что даже прописывал лекарства, не будучи доктором.
Он не сердится за это на Сганареля, а, напротив, со страстью внушает ему, что так и надо! Ибо у докторов столько же знаний, сколько и у него, Сганареля!
Дон Жуан в каких только «формулировках» не рисует Сганарелю всю механику медицины, которая все случайные выздоровления больных присваивает себе. Дон Жуан — проповедник тотального неверия. Все фикция!
Тут можно найти множество интереснейших и противоречивых нюансов, раскрывающих уже всего Дон Жуана.
Сганарель, например, спрашивает его, верит ли он в небо. Дон Жуан ходит недолго, а потом, резко повернувшись, с болью отвечает, что не верит. Он, может быть, хочет сказать этим, что если бы что-либо там было, то тогда и жить следовало бы по-иному.
Но ведь надо же во что-то верить, говорит Сганарель. Во что же верите вы?!
И снова Дон Жуан молчит некоторое время и ходит, а потом говорит с перекошенным лицом, что верит он только в то, что дважды два — четыре. Дон Жуан как бы даже осознает, что верить надо, но не во что!
Сганарель же устроен совсем иначе. Он верит, что все устроено как-то целесообразно. Он показывает на дерево, на небо, он сует под нос Дон Жуану свои руки, чтобы продемонстрировать, какие там жилочки и сосуды. Он утверждает, что в человеке все прекрасно пригнано одно к другому и т. д. и т. п.
Дон Жуан, хоть и смеется над Сганарелем, но это единственный его собеседник, всегдашний открытый его оппонент. Ему даже хотелось бы услышать от него что-то противостоящее его неверию, противостоящее, но убедительное! И поэтому он сам подыскивает ответы, он ждет их, но Сганарель в своих забавных доказательствах запутывается в конце концов и даже хлопается об пол.
И тогда победивший, но даже скорбящий от своих побед Дон Жуан удаляется в глубь сцены. А Сганарель все еще лежит на полу.
А когда медленно поднимается, раздавленный собственным неумением доказать что-то своему хозяину, то сквозь зубы бранит себя за глупые попытки вступать с Дон Жуаном в споры, вечно кончающиеся его посрамлением.
* * *
Конечно, в планы Яго не входила смерть Брабанцио. Напротив, Яго предполагал, что от Брабанцио пострадает Отелло. И если бы не турки, чье нападение на Кипр никак не мог предвидеть Яго, то Отелло действительно пострадал бы!
Перед картиной в сенате есть небольшая сцена на улице, когда Брабанцио со своими слугами встречает Отелло. Сенатор разговаривает с ним не только чрезвычайно грубо, но и угрожает расправой, и сенат ни в чем не отказал бы Брабанцио. Теперь же сенат испытывает потребность в хорошем полководце, и потому Отелло спасен.
Его союз с Дездемоной узаконен, и Дездемона тут же едет с мавром на Кипр.
Таким образом, Яго проиграл!
Обычно эту неудачу Яго оставляют как бы незамеченной. Как будто бы никакой неудачи и не было.
На самом деле нетрудно представить себе, какие надежды были у Яго на гнев Брабанцио, когда тот узнал бы о тайном браке своей дочери.
Казалось бы, вот-вот должно развернуться действие, из которого мы поняли бы, что над Отелло разразится сейчас беда, что вот она, эта беда, надвигается, она неизбежна! И вдруг — о чудо! — благодаря стечению обстоятельств Отелло как бы даже выигрывает во всей этой истории.
В сложном построении шекспировских пьес простая логика — не последнее дело.
Одна только простая логика сама по себе превращает вполне знакомую, где-то уже виденную сценическую аморфность в незнакомую, еще не виданную конкретность. А это так много!
После сцены в сенате Родриго и Яго снова оказываются одни. Дездемона — законная жена Отелло. Сам генерал — будущий спаситель отчизны. А Яго и Родриго гораздо дальше от цели, чем были в начале пьесы.
Им нужно какое-то новое усилие, чтобы снова подняться и что-то задумать.
Из бездны, куда оба упали, вновь прийти к какой-то сосредоточенности. Не так-то просто каждый раз придумывать коварные ходы, если это не чисто сценическое, театральное, липовое коварство.
Итак, первый акт — это
И надо подробнейшим образом рассмотреть историю этой неудачи — тогда будет интересно, и тогда откроется некая перспектива.
Второй акт начинается мажорно. Мажорно, потому что в бурю благополучно доплыли до места, а тревожное ожидание еще не прибывших тоже рождает некий подъем. И потому, наконец, что буря погубила турецкий флот. Ехали воевать, а приехали праздновать!
Правда, я вспоминаю что-то виденное в этом плане. Какие-то развевающиеся от ветродуя плащи. И грозовое освещение сцены. И музыка, которая поддерживала состояние мажора. И чересчур громкие голоса актеров, старавшихся эту музыку перекричать.
Между тем два артиста, понимающих и хорошо исполняющих только то, что необходимо, способны заменить целый штат бестолковых людей, ложными способами старающихся создать ту или иную обстановку.
На совершенно не загроможденной ничем лишним сценической площадке, при обыкновенном ярком белом свете, ничуть не имитирующем бурю, ночь и прочие ужасы, которые этот театральный свет все равно не может воссоздать, — одни актеры возьмут на себя всю реальную тяжесть смысла. Только реальную, а не нелепо преувеличенную.
У Пушкина в «Борисе Годунове» есть сцена, где три человека разговаривают о том, что видят за оградой монастыря. Они говорят, что даже главы церквей усеяны народом и что вот сейчас толпы людей упали на колени. И т. д. и т. д.
Иногда пытаются довольно-таки жалкими средствами передать сложные жизненные картины. Между тем Пушкин как раз дает нам картину не непосредственно, а через восприятие всего нескольких человек, которые к тому же еще и говорят замечательным пушкинским языком.
Пушкин, наверное, чувствовал, что будет выглядеть «жалко», а что действительно в средствах театра.
Конечно, возможности театра в какой-то степени ограничены в сравнении с самой жизнью. Зато уж, в совершенстве оперируя этими средствами, можно достичь серьезного эффекта.
Не видно ли чего в морской дали? — спрашивает один из горожан в «Отелло», а другой отвечает:
Нет. Ровно ничего. Сплошные волны.
И совсем не нужно об этом кричать, будто бы перекрикивая шум волн. Очень глупо это получается. Скорее всего, один человек только что вошел на сцену, которая в данном случае есть, по Шекспиру, не что иное, как крепостная площадка. А второй, должно быть, находился тут уже некоторое время. Вопрос вошедшего, хотя он тоже смотрит куда-то в сторону зрительного зала, как и первый, носит как бы обобщенный характер, потому что не относится только к этой секунде. А второй, отвечая ему, имеет в виду тоже, может быть, не эту секунду, а последние полчаса, а то и час, в который многие люди все смотрели и ждали, не появится ли корабль.