реклама
Бургер менюБургер меню

Анатолий Эфрос – Репетиция - любовь моя (страница 1)

18px

Я люблю каждое утро приходить к актерам, с которыми работаю. Мы знакомы уже давно.

Репетиция должна доставлять радость. Потому что на репетицию уходит половина каждого дня по всей жизни. И если после мучительных репетиций даже и получится хороший спектакль, — это не искупит потерь.

Мне интересно, в каком платье будут сегодня женщины и в каком настроении мужчины. Одно лишь деловитое равнодушие не рождает необходимой легкости. Впрочем, даже и этой легкости приходится так долго учиться.

После института репетиции для меня были ужасны. Вечером портилось настроение от мысли, что надо опять идти к этим людям. И я, несмотря на свою принадлежность к мужскому полу, приходил домой и плакал.

Однажды я так рассорился с актерами, что передавал мизансцены через главного режиссера.

— Мария Осиповна, — говорил я, — будьте так добры, передайте, пожалуйста, актеру X., чтобы он на таких-то словах перешел налево к столу.

Тогда артист X. в свою очередь обращался к Марии Осиповне.

— Передайте режиссеру, — говорил он, — что на этих словах перейти к столу неинтересно, бездарно, лучше перейти к кровати.

Но теперь я хожу на репетиции с удовольствием. Потому что, мне кажется, нашел некий общий язык с актерами.

Актеры — это как бы женская часть творческого человечества. Им нужны понимание и ласка.

Но и постижение репетиционного мастерства — тоже для режиссера, конечно, не последнее дело. Правда, об этом надо говорить специально. А пока — о другом.

Театр сильно отличается от любого учреждения. Ни одно учреждение, мне кажется, не похоже так на большую семью. Это удивительный дом. Нигде люди так не сближаются друг с другом, как здесь. Это большое и странное семейство. Все необыкновенно откровенны, распахнуты. Каждый знает про каждого все. В гримерных раздеваются и одеваются, не стесняясь. Любят, ревнуют, ненавидят тоже как-то по-семейному. В этой семье есть свои сестры и братья, родные дети и пасынки. Когда дети начинают взрослеть, возникают новые семьи и все меняется.

Два месяца в году — гастроли. Все живут в гостинице, после спектакля ходят по номерам и говорят, говорят, говорят.

В актерской компании всегда весело. Там нет этого снобистского полумолчания и разговоров ни о чем. Темы самые широкие, споры, забавные рассказы, показы, уйма анекдотов.

В хорошем, дружном студийном театре за кулисами всегда сидят человек десять и хохочут. В Детском театре, где я работал десять лет, большая кучка остряков называла себя травильщиками. Были президент и вице-президент этих травильщиков — те, кто лучше и больше всех рассказывают. В плохом настроении я всегда шел к ним и уходил здоровым. Помню, как один актер рассказывал, что упал однажды с лодки в воду с дымящейся сигаретой в зубах. Погрузился в воду с головой, а когда снова залез в лодку, сигарета все еще курилась. Это рассказывалось азартно, с показом и с обидами на тех, кто не верил. Ни в одном учреждении нет, по-моему, столь законченных, определенных и забавных человеческих характеров. А какие лица, какие манеры, какие привычки!

* * *

Первое действие «Трех сестер» происходит утром. Второе — вечером. Третье — ночью. И четвертое — снова утром.

Утро — надежды, солнышко, воскресный завтрак. Именины. Но утро — это еще и грусть. Из-за вчерашнего неудачного дня, из-за вчерашней утраты. Вечер — компания, накрытый стол, болтовня, споры, ссоры, веселье и вечернее нервное беспокойство.

Ночь — сны, кошмары, истерики, преувеличенные впечатления.

И снова утро. Расставание, похмелье, развязка. Бледность лиц. Усталость поз. И необходимость работы. И снова надежды.

* * *

Самым хорошим днем в моей жизни был, конечно, день, когда я был принят в Центральный детский театр.

До этого я работал в Рязани, и вдруг — площадь Свердлова, в окна виден Большой театр. Огромный зал, прекрасные репетиционные комнаты, знаменитые артисты.

Целый год, проходя мимо театра и посматривая на него, я думал: «Неужели вот тут я работаю?»

Как прекрасны и это удивление и эта гордость местом, где ты служишь.

Но главное было, конечно, не в том, что мы работали на площади Свердлова и что у нас была отличная большая сцена. А в том, что мы узнали там, что такое содружество.

Я был увлечен Чернышевой и Сперантовой. Не мог представить своей жизни без Дмитриевой и Дурова. Без Неймана и Перова.

И конечно — без Розова.

А потом при театре возникла еще и студия, и там мы поставили пьесу Хмелика «Друг мой, Колька!». И, честное слово, постепенно образовался театр, который в те годы не так-то легко было переплюнуть.

А. Д. Попов сказал однажды, посмотрев наш спектакль: «Ваших актеров могут переиграть только собаки». Это было для нас большой похвалой, ибо мы тогда стремились к абсолютной, если хотите, «реактивной» естественности. А если к этому прибавить некоторые попытки соединить эту естественность с элементами условной постановки, то вот тот стиль, который мы тогда пытались проповедовать. Ну и, конечно, открытая полемичность. Борьба с фальшью, с неправдой, с грубостью, с примитивом и стремление к какой-то, почти детской, чистоте характеров.

Нет ничего лучше, мне кажется, чем работать в театре, где ты ощущаешь себя бойцом среди других бойцов. И как трудно сохранить это ощущение на долгие годы. Потому что со временем усложняются задачи, обстоятельства и накапливается масса мелочей.

«Какие пустяки, — говорит в “Трех сестрах” Тузенбах, — какие глупые мелочи иногда приобретают в жизни значение вдруг, ни с того ни с сего».

Но дело не в мелочах, а в том, что каждый новый месяц накапливаешь не только опыт, но еще и кучу нерешенных вопросов. Вот почему, мне кажется, я мог бы написать книгу о том, как возникает и как распадается театр.

Но вместо этого я лучше займусь репетиционной работой. Потому что из «святого колодца памяти» хорошо черпать писателю. Режиссеру тоже нужен этот колодец, но еще ему нужно каждое утро выходить на работу и вбивать голой рукой гвозди.

День, когда вечером идет «Ромео и Джульетта», для меня мучителен. Потому что я знаю, сколько крови он будет стоить актерам. Кто не играл Шекспира, тот, возможно, этого не поймет.

Даже здоровые, крепкие мужчины выходят после спектакля измочаленными. Они участвовали в страшных драках, реагировали на смерть близких. Около четырех часов подряд они буйно радовались, плакали и впадали в отчаяние.

Затем, предельно растревоженные, с глазами, еще полными сценических событий, они снимают с себя совершенно мокрые костюмы.

И это такие молодцы, как Дуров, Смирнитский, Грачев, Броневой, Сайфулин. Что же сказать об Оле Яковлевой, играющей Джульетту? Похудевшая, с красными глазами, она даже не в силах разгримироваться. Она это сделает потом, дома, немножко придя в себя.

«Ромео и Джульетта» начинается со сцены уличной драки. Уличная драка, а перед ней — небольшая экспозиция типов дерущихся.

Они ведут себя столь же низменно, как обычно ведет себя всякое уличное хулиганье. Идиотски настраивают себя на драку. Потом — ищут, к чему бы придраться. И, наконец, начинается поножовщина.

— Сколько крови! — говорит Ромео.

Каждый нормальный человек никогда не перестанет удивляться тому, с какой легкостью хулиганы хватают друг друга за лицо. Даже когда нет никакой драки, когда группа кажется мирной, дружественной. Раз! — и всей пятерней «дружественно» ухватил за лицо приятеля. Потом толкнул его в стенку, а тот и не думает обижаться — это их норма.

Первобытное презрение к неприкосновенности личности.

А в те времена, я представляю, что вообще делалось в определенной среде!

М. М. Морозов, стараясь объяснить природу шекспировских пьес, среди прочих рассуждений приводит вот какое: теперь человек, получивший, допустим, оскорбление, довольно редко пускает в ход руки. Хорошо ли, плохо ли, но он научился сдерживаться. Тогда же вслед за оскорблением совершенно свободно шел удар.

Так вот, я представляю себе эту толпу безграмотных, полупьяных, жестоких слуг, стоящих между домами на маленькой площади. Они распаляют себя, самолюбиво гарцуют друг перед другом и ищут разрядки давящей их бессмысленной пустоты.

Когда видишь, как несколько парней часами стоят в воротах какого-нибудь дворика, толкаются, хохочут, на спор бросают монету, чтобы продемонстрировать, как ловко кто-то ловит ее на лету, понимаешь, что причина этому духовная и умственная пустота. Полная незагруженность чем-либо существенным.

Впрочем, шекспировские слуги загружены. Их загрузили ненавистью одной группы к другой, одного рода к другому. Эта ненависть стала единственным содержанием их жизни.

Пожрать, выпить, пуститься в загул — это как бы животные отправления, а вот побить монтеккиевых слуг — это уже для них переход от животного начала как бы к началу сознательному.

Новый герцог, правда, осуждает вражду. Вражда при новом герцоге официально преследуется. Однако в самих душах нет запрета для ненависти, и потому слуги в «Ромео и Джульетте» ищут лишь такой повод для драки, чтобы закон оказался на их стороне. Но при появлении Тибальта и эта сомнительная доля разумности исчезает, ибо ему ненавистно само слово «мир», а он, что называется — непосредственный хозяин. Стало быть, надо действовать.

… И вот в этой Вероне жили слишком кратко — как бы временно — Ромео и Джульетта. Столь же недолговечной оказалась и жизнь Меркуцио. Остался только Бенволио, которому трудновато будет на первых порах одному, хотя после смерти Ромео и Джульетты на некоторое время установится относительное благоденствие. Враждующие стороны будут ставить памятники жертвам своей вражды и т. д. и т. п.