Анатолий Безуглов – Приключения 1977 (страница 79)
— Вы мне все-таки объясните, почему связываете их с неизвестным?
— Захар Петрович, — горячо воскликнул Жаров, — появление рукописей на чердаке Митенковой очень странно! Откуда у простой женщины эти произведения?
— В этом я с вами согласен. Но представьте себе, что рукописи все-таки не имеют отношения к Домовому.
— Кто же он тогда?
— Предположим, немец. — Жаров недоверчиво посмотрел на меня: шучу я или нет. — Нахождение Домового в сундуке много лет — из ряда вон. Тогда такое предположение вряд ли выглядит фантастично. Митенкова ведет замкнутый, я бы сказал, скрытый от всех образ жизни. Сосед Клепиков утверждает, что никогда не слышал за стеной разговора. Митенкова не имеет ни радио, ни телевизора. Более того, Домовой не реагирует на русские слова. Может быть, он и не знает русского языка. А выказать свой родной боится. Понятно, почему он и дома все время молчал. И радио ему не нужно…
— С одной стороны, конечно, — нерешительно произнес следователь. — Но…
— Я не навязываю вам свою точку зрения. Наглядная демонстрация того, что у вас нет фактов, чтобы развить свою версию.
— Пока нет, — согласился следователь.
— Он может быть кем угодно: дезертиром, рецидивистом, даже злостным неплательщиком алиментов… И для каждого случая можно найти аргументы. А у вас должны быть факты и улики только для одного. Понимаете, для одного и исключающего все другие.
— Понимаю, Захар Петрович, — кивнул Жаров. — Вот для этого я хочу сначала исчерпать версию, что Домовой — автор рукописей. — Он улыбнулся. — Будет и мне спокойнее, и всем.
— Спокойнее, беспокойнее… Истина безучастна к настроению. Или она есть, или ее нету. Ну ладно, у вас есть какие-то предложения?
— Есть. Я звонил даже Межерицкому. Проконсультировался. Что, если Домовому показать эти произведения? Может быть, посадить за пианино. Если он автор, если он их создал, вдруг вспомнит и прояснится у него здесь? — Жаров ткнул себя в лоб пальцем.
— Что сказал Борис Матвеевич?
— В принципе такой метод возможен. Всякие там ассоциации, воспоминания… Давайте попробуем, а? Надо же как-то действовать. Но Межерицкий, насколько я понял, не в восторге. Поговорите с Межерицким, прошу вас. Проведем эксперимент.
— Хорошо, хорошо. Раз вы так настаиваете. — Я набрал номер больницы.
— Борис Матвеевич, я.
— Слышу, Петрович. Мое почтение.
— Тут у меня следователь Жаров…
— А, этот великий психиатр-самоучка… Звонил он мне.
— Ну и как ты считаешь?
Межерицкий хмыкнул в трубку. Я ожидал, что он сейчас поднимет нас на смех. Но он сказал:
— Можно попробовать.
Я посмотрел на Жарова. Он напряженно глядел на меня, стараясь угадать ответ врача.
— А у вас пианино есть? — спросил я.
— У меня лишнего веника нет. Попробуй вышиби у начальства хоть одну дополнительную утку…
— Придется привезти.
— Утку?
— Нет, пианино, — рассмеялся я.
— Хорошо, что пайщик не моряк… — вздохнул Межерицкий.
— А что?
— Как бы я уместил в палате море и пароход?
Жаров очень обрадовался, что его идею поддержали. Чтобы не оставаться в стороне от общего дела, в которое брался вложить свой вклад и Межерицкий, вопрос о пианино я взял на себя. На следующий день в палату к Домовому поставили наш «Красный Октябрь». У нас он все равно стоял под чехлом.
Появление в палате инструмента — крышка его намеренно была открыта — на больного не подействовало. Он продолжал лежать на кровати, подолгу глядя то в потолок, то в окно.
Конечно, мы с Жаровым огорчились. С другой стороны, возможно, ноты, найденные у Митенковой, к нему действительно не имели отношения. Но они пока являлись единственной зацепкой.
Следователь провел несколько экспертиз. Карандашом, найденным при обыске, была записана одна из пьес. Карандаш — «кохинор», чехословацкого производства. Из партии, завезенной в страну в пятьдесят третьем году. Резинка для стирания записи — тоже «кохинор». Удалось установить, что в наших магазинах такие карандаши и ластики продавались приблизительно в то же время.
Подоспел ответ по поводу нотной тетради. Она была изготовлена на Ленинградском бумажном комбинате… в сороковом году. Правда, тетрадь могла пролежать без дела долгие годы, пока не попала в руки композитору.
Прошло несколько дней с начала нашего эксперимента. Неожиданно позвонила Арзуманова.
— Захар Петрович, я хочу к вам зайти. По делу.
— Ради бога, Асмик Вартановна, пожалуйста.
Вскоре она появилась в моем кабинете со свертком в руках. Я думал, у нее что-нибудь по школе, но оказалось, старушка хлопотала о том, ради чего мы посетили ее дома. Она развернула газету. Альбом с фотографиями в сафьяновом переплете.
Арзуманова перелистала его. Виньетка. Какие хранятся, наверное, у каждого. Школьный или институтский выпуск.
Сверху — каре руководителей Ленинградской консерватории в овальных рамочках, пониже — иерархия преподавателей. Дальше — молодые лица, выпускники.
Под одной из фотографий стояла подпись: «Арзуманова А. В.».
— Молодость… Как это уже само по себе очаровательно, — сказала старушка, но без печали. — Я вот что хотела сказать. — Она остановила свой сухой сильный пальчик на портрете в ряду педагогов. — Профессор Стогний Афанасий Прокофьевич. Читал курс композиции. У меня сохранилось несколько его этюдов. Напоминает чем-то то, что вы просили меня посмотреть. Я все время думала. Перелистала все ноты, просмотрела фотографии, письма. Возможно, я заблуждаюсь. И вас собью с толку. Может, это его работы или его воспитанника. Часто ученики подражают своему наставнику.
— Спасибо большое, Асмик Вартановна. Нам любая ниточка может пригодиться.
Я вгляделся в фотографию профессора. Бородка, усы, стоячий воротничок, галстук бабочкой. Пышные волосы.
— Он жив?
— Не думаю, Захар Петрович, — грустно ответила Арзуманова. — Я была слушательницей, а он уже мужчиной в самых лучших годах. Лет сорока. Удивительно обаятельный. Знал в совершенстве итальянский, немецкий… Мы все по нему с ума сходили. Когда это было! Да, вряд ли профессор Стогний жив. Впрочем, девяносто лет, как уверяют врачи, вполне реальный возраст для любого человека. Во всяком случае, теоретически. А практически?
Я был очень тронут приходом старушки. Какой-то свет исходил от нее. Человеческой порядочности, бескорыстия, деликатности и несуетливости.
По следам ее сообщения следователь Жаров решил выехать в Ленинград. Он вез с собой рукописи, найденные у Митенковой, и портрет Домового на предмет опознания. Произведения решено было показать музыковедам, композиторам, исполнителям и людям, знавшим Стогния.
Больного сфотографировали в разных ракурсах. Одетый в костюм, он, по-моему, мог сойти за старого деятеля художественного фронта. Печальные, уставшие глаза… Межерицкий сказал: «Обыкновенные глаза психопата. Но Ламброзо считал: все гении безумны…»
Жаров уехал. Отбыл из Зорянска и я. В область на совещание. Там, между прочим, поинтересовались, как идет расследование дела Домового. Начальник следственного отдела областной прокуратуры предлагал подключить более опытного следователя. Но я отстоял Жарова. Слишком много вкладывал он души в раскрытие этой загадки.
Когда я вернулся в Зорянск, Константин Сергеевич уже возвратился из командировки.
Доложился он мне буквально по пунктам. Профессор Стогний умер во время блокады. От истощения. Но супруга его проживала в той же самой квартире, где потеряла мужа. Это была глубокая старуха, прикованная к постели. Фотография неизвестного ничего ей не говорила. Насчет учеников ее покойного мужа разговор был и вовсе короткий: за долгую преподавательскую деятельность в консерватории Стогний вывел в музыкальную жизнь десятки способных молодых людей. Вдова профессора их уже и не упомнит. Тем более в распоряжении Жарова не было никаких примет, ни имени, ни фамилии.
По поводу произведений. Они не принадлежали Стогнию. По заключению музыковеда, доктора наук, они скорее всего написаны в двадцатые-тридцатые годы. Одним композитором (было у нас предположение, что это несколько авторов). Схожесть с произведениями Стогния музыковед ставил под сомнение. Жаров побывал и на радио, телевидении, в филармонии. Никто представленные произведения никогда не слышал и не видел.
Фотография осталась неопознанной. Но Жаров не огорчался.
— Надо будет, в Москву, в Киев, в Минск поеду… Хоть по всем консерваториям и филармониям страны. Но раскопаю.
— Ну-ну, — улыбнулся я. — Городов в Союзе много.
— Все-таки музыка — это вещь, — мечтательно сказал он, пропустив мимо ушей мою иронию. — Не вылазил с концертов. Мравинский — сила! А Темирканов!..
— В области интересуются, как продвигается расследование. Предлагали вам помощника, — сказал я, чтобы немного охладить его и вернуть к действительности.
— Будем сами искать, Захар Петрович. Может, он не в Ленинграде продвигался, — проговорил Жаров и замолчал. Мне показалось, настороженно.
— Возможно, — сказал я. — Но, думаю, вам одному все-таки не справиться с объемом работы. Надо подключить инспектора уголовного розыска.
Следователь вздохнул.
— Это верно. С ходу не вышло. Придется покрутиться.
Где уж там с ходу… Неизвестный оставался такой же загадкой, как и прежде…