Анатолий Байбородин – Озерное чудо (сборник) (страница 17)
Бывало, слушая и переживая ямщичью печаль, что звучала сама по себе, с протяжной и услаждающей кручиной вздымаясь из памяти, оживал перед обмершим взором февральский день из далекого-далекого детства, когда сретенская оттепель зажгла снега и они заиграли искрами слепящими глаза.
II
Поехали они тогда по жерди для прясел – отец собрался поновой городить огород, обносить его свежим тыном; старый отрухлявел, качался и валился, будто на развезях, и держался на тряпичных подвязках да на добром слове; и пакостливые деревенские иманы со своими юркими козлятами шуровали сквозь тын, раздвигая его рогами, или скакали через верх там, где прясла пьяно вышатывались в улицу и клонились к зарослям лебеды и крапивы. Забравшись в огород, иманы жадно накидывались на картофельную ботву, стригли ее, чисто саранча, пока их не гнала в шею мать или маленький Ванюшка, с ревом бегая по картошке, кидая сухие комья земли. Обычно долго метались ошалелые иманы вдоль тына, со страху не видя cвой лаз, доводя Ванюшку до яростных и отчаянных слез.
– Н-но, камуха[19] их побери, а!.. адали Мамай прошел! – серчала мать, горько осматривая порушенные гряды, и тут же кидалась на отца, ворчала заглазно: – Вот отинь-то[20], а!.. Вот лень-матушка! – все eму некогда, все у него руки не доходят новый тын поставить. На однех соплях доржится… – мать затыкала прорехи случайными кольями, прикручивая их к тыну пестрыми вязками и ржавой проволокой. – Да разве ж это иманов остановит?! Ох, и навязалась же эта пакость на мою шею, прости Господи. Верно говорят: хошь с соседом разлаяться, заведи иманов. Везде пролезут… Уж хоть бы собрался наш Мазайка, – так иной раз от досады дразнила мать отца, – да хоть бы мало-мало подладил тын, а то уж замоталась в труху с этими иманами…
И вот решил-таки отец обновить городьбу, а старый тын вместе с пряслами пустить на дрова, и мать по этому поводу качала головой, недоверчиво улыбалась, с притворным испугом округлив свои и без того большие, навыкате глаза.
– Н-но, дети, беда-а – в огороде лебеда, – косясь в горницу, где отец чинил сети, подмигивая, шептала своим девкам, пятилетней Верке и девятилетней Таньке. – Н-но, дети мои, однако, погода переменится, дождь зарядит посередь зимы, – ишь как папаня наш раздухарился. И в кои-то веки…
Но прежде, чем браться за тын, нужно было заготовить листвяничных жердей на прясла, а после и осинника на тычки, – вот отец и наладился в ближнюю таёжку. Собрался с вечера, а за ужином, будто ненароком, будто просто так, для разговора, спросил своего девятилетнего сына:
– Ну чо, Ванька, в лес поедешь?
От того, что отец, обычно хмурый, неговорливый среди домочадцев, а по пьянке буйный, куражливый, заговорил с ним, как с ровней, да еще и позвал в таёжку, сын тут же подавился горячей картошиной, выпучил глаза и закашлялся. Мать сердито похлопала его по спине, сунула кружку молока запить и накинулась на отца:
– Не дури, папаня, не дури, – застудишь парня. В снег там по уши залезет, полны катанки начерпат, да так с мокрыми ногами и поедет. Дивно ли время в жару валялся, едва отвадились, да и по сю пору сопливет.
– Кто сопливет?! – взвыл возмущенный парнишка, обиженно шмурыгая сырым носом.
– Во-во!.. Пойди под умывальник, выколоти нос. А то ишо и в тарелку уронишь…
– Вдвоем-то веселей, – дразнил отец Ванюшку, – да и подсобил бы. Здоровый уже, надо к работе приваживать.
– Ничо-о, – замахала руками мать, – вот маленько оттеплит, и съездите. Еще успеет наездиться… Завтра, чего доброго, еще и запуржит, заметелит, – кот наш половицы скреб.
– Дак ежели старый, из ума выжил, вот скребет… на свой хребет.
– Это чо мы?.. – пытливо прищурилась мать. – Третьего же дня Сретенье Господне отвели?.. Во, самые сретенские морозы и затрещат.
– Пошто?! Старики и так говорили: Сретенье – зима-лиходейка с красным летом встретилась, жди сретенскую оттепель.
– Не бери его, отец. Простудится… опять издыхать будет, потом отваживайся с ним. И школу пропустит. Он же вон какой неженка у нас.
При слове «неженка» сестра Танька хихикнула прямо в Ванюшкино разгоревшееся лицо и показала язык; тут же подпарилась к ней и меньшая, Вера, залилась смехом, толком и не разумея, над чем потешается. Ну да той лишь палец покажи… Старшую Ванюшка пнул ногой под столом, а на младшую так зыркнул из-под осерчало сведенных бровей, что та отшатнулась, как от зуботычины, и, вжимая головенку в плечи, испуганно и немигающе глядела на брата, готовая удариться в рев.
– Ма-а-а… – захныкала старшая, вся сморщившись остроносым, синюшным лицом, открыв рот с настырно прущими вперед зубами, – ма-а-а… Ванька опять дерется, опять пинатся…
– Я те подерусь, мазаюшко, я те подерусь! Ложка-то, вот она! – мать погрозила стемневшей деревянной ложкой, с которой давно уже слизали лаковую роспись и объели края. – Мигом по лбу походит, вылетишь у меня из-за стола, как пробка… А ты не реви, не реви!.. Распустила нюни, ревушка-коровушка. Голова уж от тебя ноет… Кобыла вымахала, а все, как маленькая, нюнишь. Может, титю дать?!
Услыхав про титю, Вера, хотя и обиженная братом, хотя и наладилась реветь, тут же залилась дребезжащим смешком словно бубенчик зазвенел.
– А то бы пусть поехал, – не то всерьез, не то лишь ради застольного разговора тянул свое отец, задумчиво попивая горячий чай, забеленный козьим молоком, полотенцем вытирая со лба густую испарину. – Одной-то ездкой не управиться, – много надо жердей на огород.
Ванюшка перестал жевать картошину, смотрел в закрытое ставнями окошко, в котором, как в зеркале, чисто отражались отец, мать, сеструхи и бледный лепесток огонька керосиновой лампы.
– Да у него и одёжи путней нету – все на горке спалил в труху, и катанки худые, подшивать надо. Всё, как на огне, горит.
– Да я же!.. я же собачью доху одену – в казенке висит! – задыхаясь от досады, со слезами на глазах вскричал Ванюшка. – А на катанки пимы сохатинные одену… Все равно поеду, вот увидите… Все ездют и ездют, а я один дома сижу… Нетушки, все равно поеду, вота-ка. Кешка Шлыковский уже сколь раз с отцом по сено ездил, а я чо рыжий, да?! Поеду!
– Прижми свою терку, пока не стер, – заворчала мать. – Как стайку корове почистить, дак тебя днем с огнем не найдешь, а тут ишь заегозил, егоза.
– Все равно поеду, вот!
– Ладно, ладно, поедешь, – мать, наливая чай из самовара, незаметно подмигнула отцу. – Но сперва пойди да нос высмаркай об угол, а то накопил вагон да маленьку тележку. Ежели там в лесу-то сопли распустишь, мигом нос отморозишь. И будешь без носа… вон как дед Филя. Тоже в лесу отморозил, тряпочкой теперь подвязыват…
Танька – все ей неймется, все ей охота подсмеяться над братом, – тут же вообразив Ванюшку безносым, с черной повязкой поперек лица, похожим на старого рыбака Филю, опять захихикала, укрыв рот ладошкой, на что брат лишь покосился на сестру и крутанул пальцем возле виска: дескать, смех без причины – признак дурачины. Зато мать, не утерпев, достала ее ложкой по лбу, и Танька пулей вылетела из-за стола. Из горницы послышался глухой щенячий скулеж, – боялась девка реветь в голос, мать в сердцах могла и сырым полотенцем отвозить.
А Ванюшка, шумно высморкавшись под умывальником, докрасна растерев нос полотенцем, вернулся к столу.
– Ага-а, обманываете: сами говорите, а сами потом не пустите.
– Возьме-от, возьмет, – отмахнулась мать, укладывая подорожники в холщовый сидорок, – шмат сала, ржаные лепешки, четвертинку плиточного чая да горстку колотого сахара. – Иди перевертывайся, спи, постель я вам с Веркой наладила, а то проспишь утром.
III
Спал Ванюшка или дремал, Бог весть, но если и спал, то одним глазочком, другим – скрадывал: как бы отец без него не отчалил; и сон был похож на февральский день, призрачно белый, короткий, с воробьиный скок, и лишь рассвело, лишь засинел снежный куржак на окошках, увидел парнишка сквозь полусон, – сквозь березнячок и пушистые снега с цепочками заячьих следов, – как мать с отцом на цыпочках пошли из горницы в кухню и, запалив керосиновую лампу, вкрадчиво зашептались.
– Можно было взять, промялся бы маленько на свежем воздухе, а то чо все парится да парится в избе, – толковал отец, растапливая печь.
– Ага, жди, будет он париться в избе! День-денской на улице палит, не присядет. На горку кататься ускочит, дак и домой не доревешься. А ночью кхы да кхы – весь закашлится.
– Ну и вот, чем лодыря-то гонять, пусть бы лучше съездил, подсобил маленько.
– Не, не, не, – видимо, замахала мать рукой. – Лесина начнет падать, комлем взыграт, – он же, непуть, тут же сунется под ее. Не, не… Сопли морозить… Да и помочи-то от него, как от козла молока. В ногах будет путаться, мешать. Пусть хошь в выходной отоспится, а то запурхался с этой школой, совсем не высыпатся. День проносится, вечером – уроки со слезами, а утром хоть вожжами подымай. Hичо-о, вот потепле будет – еще съездит.
– Смотри… а то по радио вроде бы оттепель сулили.
– Да наше радио соврет, недорого возьмет. Оттепель, дожидайся, ага… Я ночью еще нарошно выходила глянуть: новый месяц еще не народился, а у старого деда сережки висят – опять на неделю завьюжит. И звезды к морозу пляшут… Пусть, отец, спит, не буди его.
Но Ванюшка, не поджидая, чем завершится шепоток отца с матерью, суетливо тянул на себя припасенную с вечера одёжу; и в темноте, да к тому же спросонья, не мог путем одеть штаны, спылу запихал ноги в одну гачу; потом, кое-как разобравшись со штанами, боясь опоздать, наперекосяк застегнул пуговицы на рубахе, обул катанки на голу ногу, и, взъерошенный, выскочил на кухню.