реклама
Бургер менюБургер меню

Анатолий Баранов – Голубые дьяволы (страница 31)

18

Подполковник в замешательстве вытер ладонью взмокшую плешь, но, вспомнив, что стоит перед генералом, тотчас вытянул руки по швам:

— Сегодня ночью, господин генерал.

— Вы в этом вполне уверены?

Пленный еще больше выпятил круглый живот. Уверен ли он, когда командующий 1‑й танковой армии генерал–полковник фон Клейст самолично приказал ему на военном совете обеспечить переправу войск в районе станицы Павлодольской и получить за это «железный крест»? «Господа! — сказал в тот день командующий, пользующийся благосклонностью самого Гитлера за энергию и верность национал–социалистской идее, — поезд войны движется строго по расписанию. Второго сентября наши доблестные войска форсируют Терек и овладеют Вознесенской. Предупреждаю, господа, что нарушение графика наступления я буду расценивать как тяжкое военное преступление. Баку должен быть взят не позднее двадцать пятого сентября. Этого требуют от нас нация и фюрер. Хайль Гитлер!»

— Наши солдаты знают, что если мы возьмем нефть, русские проиграют войну, — продолжал говорить пленный. — До конца войны осталось триста километров.

— Вы так думаете? — посмотрел в глаза пленному командир корпуса.

— Так думает наш командующий, господин генерал, — отвел глаза в сторону толстяк–подполковник.

Задав еще несколько вопросов о численности и расположении главных ударных сил противника, командир корпуса приказал адъютанту увести пленного и обратился к сидящему рядом начальнику штаба, который что–то записывал в блокнот.

— Давай немцу немного попортим настроение.

— Каким образом?

— Звякнем Красовскому, пусть пройдет артиллерией по городской роще и острову.

— Давай, — согласился начальник штаба.

Командир орудия младший сержант Аймалетдинов пришивал к гимнастерке свежий подворотничок. Его подчиненный рядовой Абдрассулин сушил на станине орудия портянки. Командир батареи лейтенант Цаликов, уроженец города Орджоникидзе, сидел на зарядном ящике и читал армейскую газету. От него по выгоревшей от солнца траве протянулась длинная, тощая тень — дело идет к вечеру.

— Что–то давно из дому письма нету, — подумал вслух Аймалетдинов и, вздохнув, затянул на родном татарском языке песню:

Ак иделнян артларында калдырдыц минегеня…

Голос певца без претензии на мировую славу, но в черных глазах его земляка. Абдрассулина отразилось такое сильное чувство, словно услышал он самого Утесова. Он поспешно прокашлялся и подхватил песню.

Командир батареи отложил газету, с усмешкой взглянул на подчиненных.

— Что это вы бормочете? — спросил он.

— Очин кароший песня поем, — ответил Абдрассулин, — про любов.

— Вот бы не подумал, — удивился лейтенант.

— Э, товарищ гвардии лейтенант, — весело прищурился Аймалетдинов. — Я когда не знал русский язык, тоже над ним смеялся: почак — ножиком называется, башка — головой. Дедушка мой очень серчал на меня за это. «Каждый язык по–своему хорош», — говорил он. А еще говорил: «Сколько знаешь ты языков, столько раз ты человек». Очень мудрый был.

— О чем же ты пел, Зинаид? — спросил Цаликов.

— Это не я — девушка поет о своем любимом. Примерно будет так:

За морями–океанами оставил одну меня, на правый локоть склоняюсь, все думаю про тебя.

— А ты о чем пел, Вядут? — повернул Цаликов горбоносое лицо к Абдрассулину.

Тот поднял еще выше и без того несимметричную, широкую бровь и охотно перевел свой куплет:

Я, как алый цветок, росла в мой родной край. Еще бы шибко–шибко расцвел, если б вернуться домой.

— Правда, хорошая песня, — похвалил командир батареи, — перевод только не очень чтобы… теперь мою песню послушайте.

— «Мæ иунæг уарзон, германы хæсты», — затянул лейтенант–осетин заунывным голосом, и оба татарина засмеялись.

— Ну, чего заржали, как лошади? — прервал пение солист.

— Где же в ней про любовь, товарищ гвардии лейтенант? — спросил, вытирая выступившие на глазах слезы, Аймалетдинов. — Одни германские хвосты какие–то…

— Ничего вы, братцы мои, не смыслите в искусстве, — сморщился в притворном отчаяньи командир батареи, — «Мой любимый, единственный на германской войне», — поет осетинка о своем женихе, поняли? Это вам не «жирлярдя». Эй, Мельниченко! — крикнул он улыбающемуся в сторонке воспитаннику.

— Слушаю, товарищ гвардии лейтенант, — встал по стойке «смирно» Мельниченко.

— Какая твоя любимая песня?

— «Катюша», товарищ гвардии лейтенант, — широко улыбнулся юный артиллерист.

— Вот это песня, — вскочил с зарядного ящика Цаликов и, поправив ремень на гимнастерке, запел сильным и красивым голосом:

…Выходила, песню заводила про степного, сизого орла…

Он взмахнул по–дирижерски руками, и весь орудийный расчет подхватил:

Про того, которого любила, про того, чьи письма берегла.

Но допеть песню артиллеристы не успели. Прозуммерил полевой телефон, и подскочивший к нему запевала услышал в трубке чеканный голос «самого».

— …Выкатите батарею поближе к берегу, поставьте на прямую наводку и угостите как следует фрицев на сон грядущий. По острову и городской роще особенно. Снарядов не жалеть, — приказал в конце телефонного разговора комбриг Красовский.

Это было зрелище, отрадное сердцу каждого советского бойца, стоящего в обороне на терском рубеже: вдруг из зарослей боярышника и облепихи на противолежащем острове взметнулись к небу огненные смерчи, и грохот множества разрывов всколыхнул воздух над седым Тереком.

— Смотри, Данило, как наши немцу духу дают! — радостно крикнул Вася Донченко своему напарнику по окопу Даниилу Рогачеву.

— Вижу, — степенно ответил Рогачев. В отличие от темпераментного друга он уравновешен и рассудителен. Его черные, несколько угрюмоватые глаза смотрят из–под таких же черных бровей изучающе и спокойно. Весь он олицетворение нерастраченной силы, доброты и мужского достоинства.

— Ты не очень высовывайся, — потянул он товарища за гимнастерку с бруствера, — сейчас он начнет нам духу накачивать.

Пророчество Рогачева не замедлило сбыться. В ответ на стрельбу нашей батареи противотанковых пушек немцы ударили по правому берегу изо всех видов своей артиллерии. Воздух над головами у бойцов в один миг наполнился беспрерывным грохотом разрывов, свистом осколков и жутким воем летящих мин.

— Верно говорят: «Не тронь г…, оно вонять не будет», — крикнул в ухо лежащему рядом Рогачеву Донченко и еще теснее прижался к прохладному окопному дну. Сверху на них сыпались комья земли, сучья деревьев.

Вскоре к грохоту снарядов и мин прибавился свист и грохот авиационных бомб. Откуда–то налетели «лаптежники» и стали остервенело пикировать на терский лес. Огонь и дым, и оглушительный треск разрываемого металла, и удушливая вонь сгоревшего тротила. И так, пока не зашло солнце.

Только с приходом сумерек прекратился этот кромешный ад, и в наступившей тишине явственно прозвучал из–за реки насмешливый картавый голос немецкого громкоговорителя:

— Эй, Иван! Как ест твой здоровье?

Вася Донченко поднялся на ноги, отряхнул с плеч землю, погрозил кулаком невидимому насмешнику:

— Тебе, Фриц, тоже не поздоровилось: вон как в кустах полыхает. Должно быть, танки да машины горят.

Сзади в кустах послышались шаги. Бойцы оглянулись: к их окопу, пригнувшись, спешили двое.

— Здравствуйте, гвардейцы, — гости спрыгнули в окоп. Это были командир 4‑й роты лейтенант Мельник и секретарь партбюро 2‑го батальона политрук Мордовин. Первый как всегда чисто выбрит, аккуратно одет, подтянут. Второй — тоже одет аккуратно, но без щеголеватости, не блещет строевой выправкой, и в синих добрых глазах его светится скорее отеческая заботливость, нежели воинская лихость.

— Ну как вы тут? — спросил командир роты, поправляя ремень на тщательно отутюженной гимнастерке.

— Хорошо, товарищ гвардии лейтенант, — ответил Рогачев, выпячивая перед командиром широкую грудь.