Анатолий Азольский – Клетка (страница 20)
Щепетильные вопросы предохранения от беременности замужняя подруга осветить не успела, муж, конструктор оборонного завода, увез молодую супругу в неизвестный город, чему Иван порадовался, отпала необходимость розыска Елены у подруги, бесполезно было ехать и в Красноярск, мачеха, вторично - без сомнения - вышедшая замуж, прогнала бы прочь незваную падчерицу. Да и паспорт ее нашелся в письменном столе, а без паспорта что ей делать в другом городе. Записная книжка изучена, Иван подолгу рассматривал фотографии в семейном альбоме и пришел к выводу: девица-то не без придури, самолюбива до глупости, своевольна и капризна, найти ее сейчас можно только там, где попахивает театром, ибо с пятого класса Леночка Суркова лицедействовала в самодеятельности, начав со Снегурочки, очень любила фотографироваться в разных одеждах, но личико - симпатичное, не более, глянешь - и забудешь. Кое-какие фотографии Иван забрал себе, о письмах же подумал: их бы Климу почитать - и бес любви изгонится. Еще лучше - показать ему эту сучку, ясно ведь, чем кончились ее провокационные раздевания, какая компания потерпит девственницу, которая, обнажаясь, бравирует своей нетронутостью, - хором, капеллой будет изнасилована, что и случилось, конечно, с Еленой Сурковой: плаксивая в детстве, влюбчивая в школе, она теперь не блядь, но и не дешевка, и по гостиничным номерам она, пожалуй, не шастала - такое открытие сделал Иван, в нем после Гудаут, после озарения на берегу моря, все как-то упростилось, и в теле, и в мыслях; он вновь рассмотрел ключи на связке и не признал их гостиничными, они, конечно же, от подвала этого дома, каждая квартира имела внизу комнатенку для рухляди, внутренний сарайчик, так сказать. В «полтиннике» Суркову не знают, засветилась она в каком-то другом районе, вынуждена была назвать себя, указать и адрес, была отпущена, домой не приходит потому, что опасается засады, ареста, что-то все-таки сотворила еще до универмага эта гаденькая девчонка, миновавшая стадию «наташки», эта шлюха, вся изгаженная дурными наклонностями; Климу бы знать, какая тварь пригрезилась ему, кто охмурил его и кто, кажется, начинает одурять самого Ивана, потому что нравилось ему бывать на Раушской, припомнилось к тому же, что и в Ленинграде и в Минске до войны у него была своя комната, единоличное владение. Часами сиживал он в квартире на Раушской, она нравилась ему, в ней были ленинградские запахи, источаемые книгами; здесь Иван ощущал прелести одиночества, но и голоса могли звучать в этих комнатах, и люди двигаться, обсуждать, спорить, волноваться, сидеть за столом с чаем и булочками.
У Майзеля, рассказывал Клим, по субботам собирались физики, биологи, немцы, болгары, бельгийцы, двое русских, бывших советских, испанец, и какие имена, какие споры! Германия уже накануне краха, а никто не слышит бомбежки, все поглощены новинкою, вышла книга Шрёдингера «Что такое жизнь». Сюда, в эту квартиру, собрать бы биологов и математиков на семинар, поговорить вольно, воспарить мыслями - такая вот дурь возмечталась, когда в…марте Иван проник на Пятую конференцию по высокомолекулярным соединениям, отделения химических и биологических наук проводили совещание по белку, признали наконец-то ДНК, раздавались голоса, отрицающие упорядоченность генов, мало кто верил в программу, заложенную в клетку саморазвивающейся материей; разговор был будничным, в стиле академических речений, но не скучным, Иван не сказал Климу, где был и что услышал, себе же уяснил: правильную модель ДНК построят лет через пять - десять, но до процессов в клетке науке шагать еще и шагать, а уж до того, что в голове у них, никому не известных, доберутся в конце века: там, в Гудаутах, и был ими совершен прыжок через пропасть, отделяющую середину века от конца его; привел он пока к тому, что сидит он здесь, за квартиру Суркова уплатила вперед, сама же - в бегах, не тужит, продкарточки так и остались в паспорте. И все-таки это ее телефонные звонки разрывают тишину квартиры регулярно около девяти вечера, она как бы стучится в знакомую дверь. Им же пока везет, хозяин дачки потеснил их, правда, загнал в клетушку на втором этаже, внизу - родичи из-под Архангельска, стало шумно, и все же они не ушли, потому что дом как бы обладал неприкосновенностью, милиция в ста метрах, никому там в голову не приходит мысль, что рядом с горотделом могут жить «беспачпортные»; Клим вспомнил, что у Майзеля он садовничал, и нанялся к ворчливой старухе, не спросившей у него паспорта, что-то делал с кустами уже отцветшей сирени, как бы в аванс получил четыреста рублей и гордо протянул их Ивану, а тот предупредил, что уезжает надолго, месяца на полтора, по городу брату не шляться, в кино на последний сеанс не ходить, а если начнет участковый принюхиваться к паспорту - немедленно бежать в Мазилово. Клим походил на огородное пугало, шляпу уж точно снял с него, - худой, немой, рукастый, и птицы его боялись, оборванного и мрачного. Ивану стало плохо, он поехал к Кашпарявичусу, проклиная литовца и его махинации с бессмысленными перевозками пустой водочной тары и мешков из-под сахара. Бугульма, Гурьев, Курск - Кашпарявичус появился в Горьком, залез в кабину, длинный полированный ноготь его ходил по карте Латвии, показывал, где ехать и где останавливаться, кого ждать и какими словами проверить якобы отставшего экспедитора.
«С Богом - твоим русским и моим литовским, поезжай!» В точном согласии с инструкциями Иван в Латвию въехал через Резекне, заправился в Крустпилсе, перебрался через реку и оказался в Екабпилсе, засекая все обгоняющие его машины и подмечая людей в них: номерных знаков можно наклепать предостаточно, но люди, искусные в слежке, редки. Ровно в семь утра заглушил мотор в сорока километрах от Шяуляя, приоткрыл дверцу, видел в зеркальце, как из чащи вышел человек, одетый под экспедитора, по походке определил: прыгуч и быстр. Было ему чуть за тридцать, слова сказал правильные, сверил свои документы с теми бумагами, что Иван держал под сиденьем, по-русски говорил чисто; человек этот, вспомнил Иван, то обгонял его на разных машинах, то оказывался сзади, в железнодорожном буфете Крустпилса он пил чай за соседним столиком. Себя проверяя, Ивана ли, но человек вывалил кучу документов на отбраковку, и все они были не поддельными, не фальшивками, тем не менее Иван дал верный совет и получил в благодарность кое-что ценное. Русским человек не был, Иван мог отличать не только бумажные липы, не удивился поэтому, когда возникший в Шяуляе Кашпарявичус назвал экспедитора «Гербертом», он пошептался с ним и исчез, вскоре пропал и экспедитор, успев сказать, когда вернется и где Ивану подбирать его. В карту Иван не заглядывал, места у Яшюнаса слишком хорошо знакомы по войне, но на хуторе, давшем приют, был впервые, да кто знал и кто помнил полуразваленную усадьбу с давно не сеянными полями вокруг. Брат и сестра кормились огородом и коровою, по вечерам цвенькало ведро от направленных струй молока, оно разливалось через марлю в банки, молодая мелкая картошка сыпалась в чугунок, Ивана звали к столу, он - по паспорту - был дальним родственником хозяев, но уж мух не обмануть вильнюсской пропиской и подписью начальника горотдела милиции, мухи чуяли славянство в Иване, комары тем более, насекомые вились над ним плотным, колючим, звенящим роем и потому не сожрали Ивана, что литовство в нем распознала сестра, звали ее так: Дануте Казисмировна - так услышал ее имя Иван, так и величал; смотрелась она лет на сорок, была намного моложе, и годы ее измерялись ведрами надоенного молока, телятами от коровы, вскопанными грядками, взмахами косы, все плодоносило и произрастало до немцев, при них и после. Она садилась рядом с Иваном, и рой, повившись, отлетал. Все боли растаяли в Иване и радости тоже, когда слушал он литовскую женщину Дануте Казисмировну, жизнь которой не могла, к сожалению, исчисляться родами, от ребенка к ребенку.
Первая и единственная беременность оборвалась, как солнце, внезапно закрытое тучами, так до конца и не разогнанными. От кого понесла - сказала точно: мужчина. Русский, литовец, немец, поляк, белорус - да какая разница, у всех семя, у каждого ружье или автомат; кто прав, кто виноват - Бог рассудит. Брат Дануте, горбатенький и очень сильный, отбивал косу, под звон металла Иван заснул, пятые сутки пошли уже, десятые - двадцатые встретить бы так: на сеновале, поработав лопатою, послушав литовку, да кто даст, кто позволит, и нельзя, нельзя жить в неге спокойствия, он и Клим потому все еще ходят по земле вольными, что весь мир ощерился на них, что они боятся и ненавидят Лубянку. Глаза раскрылись, как только шевельнулась мысль об этих органах безопасности; сено поскрипывало так, что тишина становилась полной, непроницаемой; по косине солнечных лучей, проникавших в сарай, уже вечер, ночью надо идти на встречу с Гербертом, если он не появится раньше. Веки сомкнулись, Иван погрузился в сон и сквозь сон же услышал голос Кашпарявичуса, грубые ответы горбуна, речитатив Дануте Казисмировны. Стемнело, когда Иван понял, что и Герберт здесь, что и его слышал он, и Кашпарявичуса, и весь подслушанный разговор, осевший в памяти, восстановился, обрел интонации и полный, только ему понятный смысл. Герберт поздравлял и благодарил Кашпарявичуса - за ум и честность, и если раньше он сомневался кое в чем, то теперь готов признать абсолютную правоту литовца и лояльность русского, ибо, будь последний связан с госбезопасностью, Герберта схватили бы там, в лесу под Моденой, ибо то, что он увидел, наповал сразит всех начальников в Лондоне. Лесные братья, которые радируют о беспощадной борьбе с большевиками, сиднем сидят в землянках и жрут то, что привозят им из райотдела МГБ: типичная лубянковская липа, на которую не раз попадались и будут попадаться покровители всех антисоветских подполий. Он, Герберт (в голосе стал появляться акцент), и раньше догадывался об этом, но теперь убедился окончательно; ему только до Берлина добраться, а там уж он свяжется с руководством, пусть рвут все контакты с подставными! Кашпарявичус предостерег: Герберта ждут неприятности, какое начальство само признает себя околпаченным, - с чем тот согласился, начал расспрашивать о нем, Иване, и литовец бесстрастно уточнил: их двое, эти русские действуют очень скрытно, кто они такие - точно не известно, но определенно можно сказать: на Лубянке им несдобровать. Короткий был разговор, емкий, калачиком свернувшийся в памяти до поры до времени, вкусным сгустком, какой-то светлостью; с нею и сидел за столом Иван, пил вместе со всеми самогон, горбун на дорогу дал сала и круг ноздреватого хлеба, Дануте Казисмировна благословила странников, Герберт поцеловал ей руку, до Вильнюса трясся рядом с Иваном в кабине, потом исчез, еще раньше спрыгнул Кашпарявичус, чтоб объявиться перед Москвою. Плохи дела, сказал он, Герберта укокошили свои же, иного и нельзя было предполагать, в жестоком мире живем, нет в нем ни друзей, ни врагов, есть права и обязанности, безличные и бездушные. Пустился в воспоминания - ни дат, ни имен, сплошная горечь: убит отец, убита мать, братья рассеяны по белу свету, сестра вышла замуж за камчадала и никакой он не Кашпарявичус, он забыл уже имя, каким наречен. «И я тоже», - сказал в ответ Иван: предстояла смена документов.