Анатолий Афанасьев – Искушение (страница 25)
— Все прошло, мамочка, все прошло. Ты устала, изнервничалась. Сейчас я тебя уложу и напою чаем.
Альбом валялся на полу, раскрытый на той странице, где была фотография отца в полевой форме. Петр Боровков, погибший после войны солдат, сумрачно вглядывался в них.
— Ой-ой, что со мной было?! — плачуще прошептала мать.
— Ничего, родная, ничего… Тебе надо взять отпуск, поехать куда-нибудь в санаторий. У вас же есть на работе путевки?
— В санаторий? А как же ты будешь один?
— Мама, ну что ты говоришь! — нереальные прошедшие минуты еще держали его в напряжении. Чему предвестником был ее припадок? Какие беды сулил? Притихшая, как набедокуривший ребенок, она свернулась клубочком на диване, он принес одеяло и укрыл ее. Потушил верхний свет.
— Закрой глаза, мамочка, попробуй уснуть. Все будет хорошо.
Катерина Васильевна прижала его руку к груди обеими руками, послушно опустила веки и скоро мирно засопела. Он глядел на ее бледное, припухшее лицо с недоумением. Ну да, ответ прост. Мама стареет. Мужественное, славное сердечко, родная моя! Как жутко, наверное, очутиться на той грани, где ты себя вдруг обнаружила. О, негодяй ты, Боровков, о, возомнивший о себе подонок! И за то, что она стареет и с такой безысходностью, с таким одиноким страданием вглядывается в замаячившие вдали призраки, не найдя в нем, единственном дитятке, успокоения и поддержки, тебе еще придется расплатиться. Готовься, подлый умник!
Он час просидел возле нее, не двигаясь, не убирая руки, боясь потревожить ее целебный сон, пока спина не затекла и не заныла. Он легонько потянул руку, и она сразу проснулась, открыла ясные, прозрачные глаза, в которых не осталось и следа боли. Улыбнулась застенчиво.
— Прости меня, сынок!
— Что ты, мама, бог с тобой.
— Ты стал взрослым и так быстро уходишь от меня. А куда уходишь? Это горько видеть. Но я не должна так распускаться, прости!
— Никуда я не ухожу, мама. Тебе померещилось от усталости. Мы всегда будем вместе. Кроме тебя, у меня никого нет.
Он ей, конечно, соврал. Он находился в том состоянии духа и в том возрасте, когда близких своих не жалеют. Молодость мало заботится о других — это ей докука. С собой бы управиться, приткнуться куда-нибудь в теплое головой. Истинное сострадание придет к нему позже, через несколько лет, и позже, и поздно. Оно всегда почти приходит поздно, когда мало что можно поправить и успеть. Тем оно больнее для души. Тем сокрушительнее. Сострадание старит, как чахотка, и уводит в мир несбыточного, как любовь. Многим оно вообще не дается, они припеваючи проживают век, не ведая, зачем и для чего жили. Только стоит ли им завидовать?
На другой день позвонила Вера Андреевна. Узнав ее, Боровков беспомощно оглянулся, словно почуял в квартире еще кого-то, а он был один. Мама не вернулась с работы. Он попросил Веру минутку обождать, сходил на кухню и принес сигареты.
— Очень рад тебя слышать, Вера.
— Я вижу, что рад. Почему не звонишь?
— Закрутился. Скоро сессия.
— А-а, ну конечно…
Пауза. Боровков ничего не чувствовал, кроме знобящего холодка вдоль спины. И был этим удивлен чрезмерно.
— Я тебе по делу звоню. Прочитала повесть, мне понравилась. — Вера говорила тоном автомата, который в кинотеатре сообщает о начале сеансов. — У меня есть знакомый в одном издательстве, я ему отдала рукопись. Он сказал, при желании ее можно издать, если ты кое-что доработаешь. Ты слышишь, Сережа?
— Спасибо. Передай своему знакомому, чтобы не утруждался.
— Что это значит?
— Я тебя ни о чем таком не просил.
Оба замолчали. «Брось трубку, дурак, — сказал себе Боровков. — Хватай шинельку и беги к ней, скотина. Она хочет, чтобы ты к ней пришел, сама позвонила».
— На что ты обиделся, Сережа? — издалека он услышал ее вздох и увидел занавешенное серой тенью милое лицо. — Я больше тебе не нужна?
— Нужна, — ответил он безразлично.
— Мальчишка проклятый! — трубка взорвалась воплем. — Я разве что-нибудь требовала от тебя? Почему же ты требуешь от меня невозможного? Тебе было плохо со мной? Отвечай, негодяй!
— У меня, наверное, больше такого не будет, — сказал он, словно засыпая. — Кажется, я своровал кусок чужого пирога и от жадности им подавился.
— Какая ты свинья, Сергей! Ты можешь сейчас ко мне приехать?
— Наверное, не смогу.
— Почему?
— Боюсь причинить вам с художником лишние хлопоты. Это противоречит моим моральным принципам.
Треск мембраны, вонзившейся ему в ухо, вызвал у него догадку, что Вера, швырнув трубку, вероятно, расколола аппарат. Он посидел минутку в легком забытьи. Прикурил вторую сигарету. «Беги к ней, беги!» — шептал ему потусторонний голос. Руки подрагивали от нетерпения, тело изнывало в горькой истоме. «Никуда я не побегу, — подумал Боровков. — Отбегался уже. Хватит людей смешить».
Она аппарат не сломала, почти сразу перезвонила.
— Знаешь, о чем я мечтаю? — спросила елейно.
— О чем?
— Как ты приползешь ко мне на коленях, а я спущу тебя с лестницы и вдогонку плюну!
— Благородная мечта.
— Ты урод, ты…
Он осторожно положил трубку на рычаг. С удивлением заметил, что у него одеревенели мышцы, словно отработал на ринге несколько раундов подряд.
«Надо позвонить Ксюте, я обещал», — вспомнил. Пошел в свою комнату, лег, попытался читать. С трудом одолел страницу, но не понял, что на ней написано. Разделся и в одних трусах побрел в ванную. Проходя мимо телефона, бросил на него затравленный взгляд. Ишь, притаился, коричневый звереныш, коварное дитя цивилизации.
Набуровил одной горячей воды, почти кипятка, кряхтя взгромоздился в ванную. Охнул, обварившись, покрылся бурым налетом, как чешуей. Долго лежал, вода остывала, снова добавлял кипятка. Размяк чуть не до беспамятства. «Что же со мной происходит? — гадал. — Верно Кузина написала, поглупел я здорово. Падаю, падаю в какую-то яму, и все дна не видно. Это любовь так меня обескуражила. Любовь? Что же это за любовь, если Вера звонила, звала, а я куражился, залез вот в ванную и копчусь. Кто я такой? Люди делают большие дела, стремятся к каким-то идеалам. Мир трещит по всем швам, скоро того гляди обрушится на наши головы, а я что? Половина человечества еще не наелась досыта, вторая половина одурела от обжорства, а я что? Что я такое в этой дикой карусели, чем занят?..»
Он услышал, как мать пришла, включила на кухне свет. Топталась в коридоре. Он вышел к ней в куртке на голое тело, волосы дыбом, распаренный, смурной.
— Как хочешь, мама, — сказал убито, — а я все-таки скоро женюсь. Другого выхода нет.
Катерина Васильевна не удивилась.
— Так я и видела, к этому идет. А на ком?
— Этого я точно сказать не могу. Я как Бальзаминов, не на той, так на этой. Но другого выхода и правда нет. В одиночку-то я еще быстрее с ума сойду.
Не сошел Боровков с ума. Кое-как дотянул до сессии, а там некогда стало безумствовать. Сессию неожиданно легко сдал, отщелкал экзамены, как орешки. Это было важно: сорок пять рублей стипендии на дороге не валяются. Он воспрянул духом. Записался на курсы английского языка. Однажды натолкнулся в коридоре на Кривенчука, не успел уклониться от встречи. Кривенчук ему обрадовался, но как-то грустно, по-стариковски.
— Как успехи, малыш? Как твои почки?
— Забыл и думать.
— Чего ж не заходишь?
Боровков не отвел взгляда.
— Не обижайтесь, Федор Исмаилович, спорт — это не мое.
— А что же твое? Ты уже знаешь?
В вопросе Боровков уловил подковырку. Год назад это бы его задело, он, может быть, надерзил бы любимому наставнику, а сейчас ощутил лишь жалость. Он видел перед собой измученного человека, который так стойко держался на плаву только потому, что привык задавать коварные вопросы другим, а не самому себе.
— Что мое, я не знаю, — Боровков улыбнулся приветливо, — но скоро буду знать. У вас-то все в порядке?
— Ксюта о тебе спрашивала. Зашел бы хоть в гости при случае.
— Скажите ей… Да нет, я зайду. На днях и зайду.
Они вчетвером — Кащенко, Галя Кузина, Брегет и Боровков — отметили последний экзамен в маленькой чебуречной неподалеку от института. Скинулись по трешнице, и пир удался на славу. Взяли бутылку сухого белого вина, чебуреков, осетринки, мороженого. Весело болтали. Кащенко отлучался звонить, вернувшись, сказал, что скоро устроит им большой сюрприз. Через полчаса устроит.
— Еще бутылочку купишь? — поинтересовался Брегет, от двух глотков с непривычки захмелевший.
Кузина рассказывала, как она ушла из театральной студии. Как она хлопнула дверью, и штукатурка с потолка посыпалась. Она тоже преобразилась, раскраснелась, и стало видно, что никакая она не роковая женщина, а всего-навсего девчонка-простушка с повышенными запросами. Она глаз не сводила с Боровкова, а Брегет с нее. Вечная история. Кузина ушла из студии, потому что режиссер нашел новую девушку на главную роль, вроде бы дублершу, какую-то сопливую десятиклассницу. Пусть бы это была только дублерша, но вскоре стало известно, что режиссер к ней неравнодушен и имеет на нее виды. Вот тогда Кузина и хлопнула дверью. По ее мнению, там, где искусство, не должно быть грязи и нечистых помыслов.
— Почему грязи, — заметил Кащенко, — может быть, он в нее влюблен.
Кузина презрительно фыркнула.
— При мне он уже был влюблен сто раз. И в меня в том числе. Он очень любвеобильный.