Анастасия Вербицкая – Ключи счастья. Том 1 (страница 2)
Соня Горленко вдруг просыпается, как будто ее толкнули. – «Опять? – в ужасе шепчет она. – Маня! Ты себя убиваешь. Чего ты просишь у Бога? О чем плачешь?»
Маня застыла на холодном полу, в одной рубашке. Она падает от утомления. Соня ложится к ней под одеяло.
– Я прошу смерти… Я так мечтаю умереть! Умереть…
– Молчи, молчи! – Соня обхватывает ее голову и целует ее глаза и лоб. – Ты хочешь убить меня? Как я останусь жить без тебя? И зачем тебе умирать? Разве ты несчастна? Чего тебе не хватает? Ты окружена поклонением и любовью…
– Я тебе открою мою тайну, – говорит Маня полушепотом. И голос ее полон такого значения, что У спокойной Сони начинает биться сердце от предчувствия чего-то нового и прекрасного.
– Слушай! Я люблю мою мечту… Ангела в немецкой книге. Завтра я тебе покажу его.
– Ну, так что же?
– На земле я его не встречу. Ангелы не приходят на землю. Неужели ты не понимаешь меня?
– Какое безумие, Манечка! Из-за этого ты не спишь ночами и не учишься! Как ты похудела! Посмотри, на что стали похожи твои руки!.. Ты стаяла! за один месяц.
– Ах, это хорошо! – говорит Маня с блаженной улыбкой. – Я дала себе сроку жить ровно три месяца. И в первый день Пасхи я умру… Я это знаю… Я умру!
Соня начинает рыдать.
Но Маня безучастна к ее горю. Душа ее далека от земли!
Теперь Маня так хрупка и бледна, что даже учителя выражают беспокойство. Два раза от слабости с нею были обмороки. Брат и сестра в отчаянии. Зовут доктора.
Соня решается. Под величайшей тайной она говорит фрау Кеслер о грезах Мани.
– Ай-ай-ай! – огорчается баварка – Что ж ты мне раньше не сказала?
– Маня, – говорит она девочке. – Покажи мне эту картинку!
Маня не возмущена болтливостью Сони. Она так, апатична.
– Глупое, бедное дитя! – шепчет фрау Кеслер, целуя кудри девочки. – Смотри подпись! Эту картину писал венгерский художник. А художники ничего не выдумывают. Они пишут с живых людей. Да, да! С живых… У меня муж был художник, и я это знаю. Художнику нужна
– Фрау Кеслер!
– Да, с живого! Зачем же тебе умирать и уходить; от этой встречи? Только тут, на земле, среди нас ищи его! Вырастай, кончай учиться и поезжай путешествовать! Поезжай в Венгрию. Спроси того художника, где взял он это лицо? И ты встретишь где-нибудь своего «ангела»… И узнаешь счастье. Ты плачешь? О чем? О чем, дитя мое?
В пользу бедных гимназисток начальница устраивает на масленице живые картины, концерт, затем бал. Фрау Кеслер как женщине с художественным вкусом и инициативой поручено устройство «живых картин».
– Я вам дам идею, madame, – говорит она начальнице. – У нас будет один такой номер, что Москва заговорит о нас. И придется с повышенными ценами повторить этот вечер.
– Фрау Кеслер! Вы – гений!
– Слушайте, madame… Известно ли вам, что маленькая Мари Ельцова дивно танцует?
– Да… учитель танцев…
– Ах, это не то! Это было бы слишком просто. Это дитя – живой символ музыкального ритма. Это талант. И родные сделали огромную ошибку, не посвятив ее сцене…
– Фрау Кеслер, вы меня заинтересовали… Что же она танцует?
– Все… и ничего… Вы слышали об Айседоре Дункан?… В России она еще не была, но с ней так много пишут![10] Это новый род искусства… как бы возвращение к античной пляске. Маня тоже выражает в пляске все движения своей души, все грезы… Она пляшет бессознательно. Но это творчество… импровизация.
– Вы сами видели, фрау Кеслер?
– О, да… Она танцевала в дортуаре.
– Ночью?
– Ну, да… вечером.
– Раздетая?
– Нет, в рубашке.
– Фрау Кеслер! Это неприлично…
– Oh, madame! Одной рубашки совершенно достаточно. Это та же греческая туника. Наши классические юбочки балерин, поднимающиеся сзади, как хвосты кохинхинок[11] – они слишком безобразны для новой идеи танца. Нужна греческая туника. Вроде той, какую носит Дункан. Без трико и корсета…
– Без корсета?
– О да, madame… Разве Эллада их знала? И если б вы видели, madame, грацию этого ребенка, когда она носилась по дортуару перед восхищенными девочками! Я стояла за дверью и не могла оторвать глаз…
– Она плясала без музыки?
– Да… Соня Горленко напевала какую-то грустную песенку. И все. Но, уверяю вас, madame, я видела… поэму…
Маня ожила… Опять розовеют ее стаявшие щечки. Опять она смеется, сияя ямками. Жизнь манит. Мечта о чудной Венгрии заполняет ее дни и ночи.
Соня выучила венгерские танцы Брамса. И после обеда под их звуки Маня носится по дортуару в безумно-бешеном танце, растрепанная, с пылающими ящиками и глазами, вырывая крики восторга у детей.
– Вот это ты и будешь танцевать, – говорит ей фрау Кеслер. – Это и что-нибудь из твоих грез… тихих и воздушных, под адажио из «Лунной Сонаты».
Ах, что это за вечер! Что за упоение!
Забыв о публике, переполнившей залу, под рыдающие звуки Бетховена Маня скользит по эстраде, озаренная бутафорской луной… В одной тунике и сандалиях… Скользит, как призрак, ломая руки, простирая их к небу, к своей далекой мечте… И маленькое бледное личико с вдохновенными глазами полно потрясающего драматизма.
Под взрыв единодушных, бешеных аплодисментов она убегает за кулисы.
В уборную спешит за нею торжествующая, сияющая фрау Кеслер.
Быстро отстегивает она белую тунику и набрасывает на девочку красную. Все это: обе туники, неизбежное трико, сандалии, коротенькие панталончики и батистовая, тонкая, как шелк, рубашка – куплено и сшито самой фрау Кеслер. Она же из роскошной косы Мани устроила ей греческую прическу. Она же наложила на маленькое личико грим. И Маня стала красавицей.
Вот раздаются экзотические, то тоскливые, то бешеные, звуки «Венгерских танцев» Брамса. В них уныние одиночества и томление неразделенной страсти… В них ширь и зной азиатской пустыни…
Стремительно выбегает девочка из-за кулис. И останавливается… Вся подавшись вперед, напряженная, как струна, с искрящимися глазами… Она как бы прислушивается к нарастающей в душе ее волне творчества…
Миг… И она закружилась, заметалась по сцене, неуловимая, неутомимая, жизнерадостная, искристая. Шпильки упали из головы. Волосы покрыли плечи. Она похожа на русалку, которая кружится в седом тумане над болотом. Она похожа на лесного эльфа, пляшущего под дубом на опушке леса в лунную ночь…
Когда она убегает за кулисы, она падает на пол почти без чувств.
Но ее вызывают, вызывают без конца. Имя ее на всех устах. Завтра о ней будет говорить весь город.
Бледный, затихший сидит Петр Сергеевич в первом ряду кресел, на присланный бесплатно билет. Он – эстет в душе, эстет, несмотря на аскетическую программу жизни, на суровую судьбу свою, – потрясен и захвачен этой красотой.
Кто ждал от маленькой Мани такой силы? Да… Разве не сила – вот эта власть над толпой? Этот стихийный восторг? Этот избыток творчества? Его собственные слезы, которые жгут ему глаза?
– Это дитя создано для любви и счастья! – говорит ему фрау Кеслер.
«Слава Богу! – думает он. – У нее есть теперь на что отдать душу и жизнь… Есть куда уйти от любви… И найти свое счастье вне шаблонных форм. Пусть идет своей дорогой! Искусство сделает ее свободной…»
– Аня, мы должны отдать ее в театральную школу, – говорит он сестре через неделю, глубоко обдумав все пережитое. – Не будем мешать росту ее души! Кто знает? Не помирит ли ее искусство с печальной необходимостью самоотречения в любви?
Но Анна Сергеевна приходит в ужас. Жизнь артистки, особенно балерины, разве это не омут, в котором погибнет Маня? Нет!.. Нет!.. Не надо предрешать событий!.. Пусть кончает курс! Нельзя закрывать торной дороги перед ребенком. Потом пусть выбирает сама! По крайней мере, у них не будет камня на совести.
– Я мечтала для нее о курсах, о медицине… Обо всем, что судьба отняла у меня…
Он угрюмо молчит. Он чувствует, что науки, упорный труд и альтруизм – не для таких, как Маня.
Теперь девочка – кумир гимназии. К ней приглядываются с интересом. Учителя, начальство… Всегда сдержанная, всегда серьезная Соня Горленко – гордость класса – не скрывает своего обожания. Фрау Кеслер торжествует.
Маня не любит ездить домой на каникулы. Дома тихо, как в келье. Ходят на цыпочках, говорят шепотом. Окна закрыты. И Аня все шикает. А мама больная и равнодушная… Ни о чем не спросит. Так угрюмо молчит-. И целые дни лежит чуть не впотьмах.
– Что с нею? – спрашивает Маня сестру.
– Нервная болезнь у нее… Очень тяжелая И Анна Сергеевна вздыхает.